Когда Эспер и Филипп возвращались от мавзолея пешком, мимо крепости, выстроенной на окраине венецианцами, Эспер, погружённый в думы о памяти, истории и славе, а Филипп совершенно счастливый с альбомом новых зарисовок под мышкой, Эсперу уже было ясно, что Равенна, вдохновлявшая и Данта, и Байрона своими мозаиками, своей архитектурой, своим сосновым бором, синим небом, запахом близкого моря, была для него лучшими воротами в Италию, и как здорово, что Филипп предложил ему уклониться от привычного пути!
Ещё они добрались до древнего Классиса, где среди запустения, недалеко от высохшей бухты возвышался «старый» храм Святого Аполлинария (ненамного старее «нового», что украшал Равенну) — кажется, единственное строение, уцелевшее со времён, когда здесь находился и римский военный порт. Этот храм был ещё поразительней первого, ещё величественней и просторней: с великолепной мозаикой Преображения на конхе абсиды, на которой окружённый золото-алым сиянием светло-синий небесный круг со звёздами и с огромным пылающим золотым крестом в самом центре его олицетворял преображённого Христа, а — вместе с ним — и Вселенную, к сердцу которой по радостно зелёным равнинам стекались сзываемые св. Аполлинарием стада верных. Нигде Эспер больше не видел такого поразительного зелёного цвета, как на мозаиках Равенны и Классиса.
Ещё побывали в Римини, где были вполне себе целы и арка Августа, путь к которой был отмечен невысокими стелами с шарами на их вершинах (вот откуда петербургские мосты заимствовали свои украшения), и конец Эмилиевой дороги, и возвышавшийся на этой дороге обшитый светлым камнем мост Тиберия через реку Мареккья. Эспер глядел сверху на зеленоватую воду быстрой реки, впадавшей в Венецианский залив, на стада мелких рыб под арками моста, на преломлённое в воде десятками тысяч бликов солнце. Вот так государства и правители уходят, а остаются выстроенные ими въездные арки, мосты и дороги, вьющиеся рыбы под пролётами всё ещё крепких мостов. Он уже был готов ехать дальше.
Дальнейший путь Филиппа и Эспера лежал более или менее по Фламиниевой дороге через Умбрию, где, заехав в Ассизи, они рассматривали фрески Чимабуэ и Джиотто, и в конце концов добрались до Рима.
О Рим!
Первые впечатления по прибытии поражали даже после увиденного в Равенне (всё-таки перед ним была древняя, хотя и опустевшая за века небрежения столица) — жизнь, почва города, самый свет, разлитый повсюду, как и обильная, от высоких домов, тень на непривычно узких после Петербурга и перестроенной послепожарной Москвы главных улицах казались сошедшими с гравюр Пиранези, которые Эспер так долго рассматривал перед отъездом в России и которые здесь продавались в любой книжной лавке, и было уже непонятно, кто кого создаёт — рисунки мастера Джамбатисто Город или Город прославившие его рисунки.
Чудовищное запустение, запечатленное у Пиранези, сменилось бурной застройкой, и там, где прежде виднелись кустарники да деревья и вольно бродили коровы, оставляя повсюду лепёшки тёплого навоза, были теперь правильные дома, тесно пригнанные друг к другу. Центральные площади и улицы были теперь вымощены и относительно чисты, а пастухи Лациума, привыкшие выпасать свой скот на стогнах града, ныне — вполне идиллически и скорее уже театрально — дневали на древнем форуме, и обнаружить их, скажем, у Пантеона было редкостью.
Пантеон! Этот бывший храм всебожия сразил Эспера своим внутренним совершенством. Геометрическая, замкнутая в себе простота древнеримского взгляда, чеканность, даже грубоватость его, ибо слишком уж очевидна логика циркульных линий, вычерчиваемых в воздухе и заполняемых камнем, и вместе с тем мягкость, уже утраченная остготскими архитекторами, строившими мавзолей Теодориха, ибо (от света и от совершенства конструкции) камни, колонны, купол Пантеона представлялись в самом величии своём немного домашними — тут был секрет золотого века Августа, доступный и Адриану, довершившему храм, — а вместе с тем, когда смотришь на это, говорил себе Эспер, накатывает невероятная радость, но она тебя не опрокидывает, а делает лучше и выше, ибо она соразмерна глядящему.
И совсем не хотелось, как когда-то из равеннских храмов, выходить из Пантеона на залитую слепящим солнцем площадь с увенчанным крестом египетским обелиском, поставленным на каменного слона, — туда, где всё необычайное и странное становилось реальностью.
Ему не нужно было ничего необычайного, странного.
Настолько прекрасной и совершенной была созерцаемая им геометрия этих окружностей, сфер, полусфер, прямоугольников, вытянутых вверх несколькими поющими рядами по внутренней стороне купола — к округлому отверстию в самом центре его, откуда лился строго отмеренный свет. Ничего подобного этому гармоническому восхождению взгляда, слиянию величественного и внешнего с внутренним и домашним Эспер пока не знал.
Что ещё он увидел в первый свой день? Конечно, Эмилиев или Адрианов мост — это смотря какое из двух имён воздвигшего его императора использовать, — перекинутый через Тибр к усыпальнице того самого императора Адриана, о котором Эспер уже столько слышал, и одновременно к месту последнего упокоения всех тех, кто правил империей следом за Адрианом, — к Замку Святого Ангела с предводителем небесного воинства, Архангелом Михаилом, достающим меч из ножён, на самой макушке, и замер, как замирал в Пантеоне, в крещальнях и храмах Равенны, не дойдя до середины моста.
Вот он стоял на мосту, по которому семнадцать столетий шли неисчислимые толпы через реку в северную часть города, к священным холмам, — украшенному теперь вдоль перил статуями святых Петра и Павла и десяти ангелов. Из ангелов кто-то держал в руках крест, кто-то гвозди, а кто-то плети, кто-то терновый венец, кто-то губку с уксусом, даже копьё, а кто-то и плащаницу, и языческий мост выглядел как Via Crucis.
Под мостом тёк мелкий и мутный Тибр. Отражаясь в нём, арки моста обретали законченность вычерченных мысленным циркулем полных окружностей, словно и вправду продолженных под поверхностью Тибра. Пиранези их и дочерчивал на гравюрах, полагая, что любой древний римский мост выстроен был именно так: окружности, выложенные камнем, на которые опирается переход, а внутри каждой окружности — разделённый на потоки Тибр, заполняющий по весне наносами выложенное камнем русло и оттого становящийся с каждой весной всё менее годным для судоходства.
Вот впереди рыжела гробница-замок.
А Эспер стоял, заворожённый увиденным, не в силах ступить ни шагу вперёд. Он теперь понимал, почему дядя звал его именно в Рим.
Так и не перейдя на ту сторону, зашагал обратно, на римскую квартиру (о ней рассказ впереди) — дорогой, что неизбежно шла через площадь Навона. Была среда, сильно заполдень, и всё пространство бывшего стадиона Домициана заполняли торговцы фруктами, овощами и разным прочим товаром, от кожаных и металлических изделий до старых бокалов, табакерок и книг; впрочем, торговля уже подходила к концу. Эспер был покамест нетвёрд в итальянском, а латынь позабыл изрядно, но всё же ему было б легче объясниться с торгующими, если бы здесь говорили на чистой латыни. Однако и наблюдать происходящее со стороны было весьма поучительно — спор агонистов здесь продолжался, как и при Домициане, но состязались сейчас не в метании дисков, не в кулачных боях и не в верховой езде, а в том, как бы поскорее избавиться от товара за сходную цену. Эспер прошёл мимо гор ранних яблок, дынь, апельсинов, всяческой зелени, круп, красных и жёлтых плодов, русских названий которых он просто не знал, — изобилие это, сказочное для северянина, впечатляло не меньше, чем Пантеон или мост к Замку Святого Ангела. Он и сам не заметил, как руки его и карманы оказались заполнены разнообразным товаром. Целил в небо знакомый ему по гравюрам египетский обелиск, венчавший фонтан четырёх рек. Что на нём было начертано? Какое-нибудь прославление ристалищу Домициана? Для прежнего римлянина, как и для русского Эспера, язык иероглифов был жреческим, тёмным наречием восточного царства, презиравшего человека, но ставившего на пьедестал земноводных, хищных птиц и даже животных-падальщиков, — языком, порывавшимся утверждать и властвовать, но не маршем стальных легионов, а смущающим жестом бога-ястреба и бога-шакала, шипением священной змеи, стрёкотом крыл скарабея. Вероятно, в глазах, умевших всё это прочесть, высеченное отделялось от мраморной стелы и жило, как колосья, из каких слагается поле, самостоятельной жизнью рисунков-букв, но Эсперу язык этих древних заклятий был безразличен, тем более что вокруг обелиска торговали книгами на итальянском. Беглого взгляда на них оказалось достаточно, чтобы понять: торговали, увы, обычной в подобных местах ерундой, отпечатанной на тряпичной бумаге сто- или двухсотлетней давности, на манер изданий благословенного А. А. Орлова, какими полны были рынки Москвы: какая-нибудь «Встреча чумы с холерою», мещанские повести, исторические поэмы, не плохие и не хорошие, сочиняя которые автор не то потешался над нами, не то был вполне вдохновенно безумен. Изредка попадались: разрозненный том Ариоста или Вергилия, несколько переплетённых песен Тасса про Иерусалим — нет, читать ничего из этого Эспер сейчас не стал бы. Он стоял посреди площади, где цвета, запахи, голоса были лучше любых самым наипрекраснейшим образом собранных букв, и те, кто сейчас торговал этими буквами, вызывали у него улыбку. По сравнению с жизнью hic et nunc[13] это был лежалый товар.