Любимый прием Уайльда-поэта, присущий и романтикам, и декадентам, — антитеза. Что избрать, задается вопросом Уайльд в программном стихотворении «Hélas», помещенном перед основным корпусом книги и набранном курсивом, — жизнь, полную наслаждений, или пассивную созерцательность: «Отдаться всем страстям, пускай душой — тугой струной — любой играет ветер, / — Так вот за что я отдал все на свете: / И трезвый ум, и волю, и покой!» Индивидуализм гения, одержимость Уайльд противопоставляет коллективной посредственности. Невзрачному миру пошлости — мир Красоты, Искусства. Античное язычество — современному христианству («И почему я должен лицезреть / Лицо поникшее покинутого Христа»), Прошлое — настоящему, анархию — свободе, практику — теории, грех — непорочности: «…мой белый дух / С грехом впервые целовался в рот» («Taedium Vitae») — некоторые биографы считают, что эти строки обращены к женщине, заразившей Уайльда, в бытность его студентом, сифилисом. Каждый человек — одновременно и жертва, и палач. Любовь противопоставляется похоти, мрак — свету, воображение — разуму, мужчина — женщине.
И не в пользу последней: гомосексуальные мотивы слишком бросались в глаза в некоторых стихотворениях, чтобы на них не обратили внимания. Не помогла и предусмотрительная замена пола лирического героя, о чем мы уже писали. Строки из «Бремени Итиса»: «Кто тот, кого не назовешь ни им, ни ею, но им и ею вместе? / Два пламени его питают — чрезмерны оба…» трактовались однозначно, и Уайльд хорошо это понимал и к скандалу был, по всей вероятности, психологически готов — во всяком случае, в сонете «Taedium Vitae» есть такие строки: «…близко подходить / Не собираюсь к своре дураков, / Что, зло смеясь, пускают гнусный слух, / Меня не зная вовсе».
Однако же пренебрег «гнусным слухом» и «подошел». Осенью 1881 года послал «Стихотворения» не только в дар Браунингу и Гладстону, но и своему колледжу — правда, сделал это не по собственной инициативе, а по просьбе членов библиотечной комиссии Оксфордского дискуссионного общества. Увы, первый поэтический сборник лауреата Ньюдигейтской премии был обществом отвергнут и в библиотеку колледжа так и не попал — первый случай в истории престижной премии. На ноябрьском заседании Дискуссионного общества 188-ю голосами против 128-ми было принято решение вернуть «аморальную» книгу ее автору, вовсе не считавшему «Стихотворения» аморальными; более того, слово «аморальный» Уайльд считал уже тогда, и будет считать всю жизнь, к литературе не применимым. Любил в этой связи цитировать Теофиля Готье, говорившего, что «искусство совершенно бесполезно, аморально и неестественно». Всего через полгода у Уайльда в Сан-Франциско состоялся следующий диалог с корреспондентом местной газеты:
Корреспондент: Мистер Уайльд, один из наших критиков назвал вашу поэзию аморальной, нечистоплотной.
Уайльд: Стихотворение бывает либо хорошо, либо плохо написанным. Искусство нельзя судить с позиций добра и зла.
Сколько еще раз, в том числе и на собственном процессе, повторит Уайльд эту мысль!
Большинство же членов Дискуссионного общества придерживались на этот счет иного мнения. Дело, впрочем, было не только в безнравственности «Стихотворений», но и в подозрении в плагиате, о чем уже говорилось. А также в том, что в Лондоне Уайльд вел, по мнению оксфордского руководства, «порочный образ жизни» («evil life»), и отказаться от такого поэтического сборника следовало хотя бы в назидание студентам, дабы они вели себя пристойно и не роняли честь alma mater. Наказывал своего выпускника Оксфорд уже во второй раз; читатель помнит, что за четыре года до этого Уайльда лишили возможности жить в колледже и посещать занятия весеннего семестра не столько из-за опоздания, сколько из-за того, чем это опоздание было вызвано. Точку же в этой малоприятной истории поставил сам Уайльд: получив свой сборник обратно, он написал библиотекарю Дискуссионного общества разгневанное письмо: сами, дескать, попросили, а теперь нос воротите, а в заключение, несколько сбавив резкий тон, заметил: «В интересах сохранения доброй репутации Дискуссионного общества Оксфордского университета я должен выразить надежду, что никакой другой поэт или прозаик, пишущий по-английски, не подвергнется впредь обращению, которое — уверен, Вы понимаете это не хуже меня — выглядит грубым и дерзким…»
Но то был второй — публичный — акт разразившегося скандала. Первый же — личный — произошел на полгода раньше, еще летом. Приходской пастор, отец Фрэнка Майлза, заявил сыну, что «стихоплет Уайльд оказывает на него пагубное влияние» — ладно бы только «Taedium Vitae», а ведь и «В золотых покоях» ничуть не лучше:
Эти алые губы на алых моих, Словно лампы висячей рубиновый свет В усыпальнице, раны плодов неземных Или раны граната, и алый же бред В сердце лотоса влажного, или же след От вина, словно кровь на столах залитых[22].
«Алые губы на алых моих» пастор пережить никак не мог и потребовал, чтобы друзья разъехались. Майлз, живший в основном на деньги отца, вынужден был подчиниться и Скрепя сердце сообщил о своем решении другу. Уайльд, обычно мягкий и терпимый, дал волю чувствам: отношения с Майлзом, да и с его отцом у него всегда были идеальные, к тому же Майлз был ему многим обязан. Однажды, вспоминает биограф и друг Уайльда Роберт Шерард, Уайльд с полчаса, пока Майлз не вылез в окно, удерживал в дверях полицейских, которые наведались к художнику-ловеласу, обесчестившему юную особу из знатной семьи. «Ты хочешь сказать, — вскричал Уайльд, когда Майлз сообщил ему о требовании пастора, — что мы должны разъехаться из-за того, что твой отец — старый болван?! Я ухожу и знать тебя больше не желаю!» На миролюбивые возражения Фрэнка Харриса, их общего приятеля, что Майлз, дескать, просто спятил и не стоит воспринимать его слова всерьез, Уайльд в запальчивости ответил: «Такие, как Майлз, сойти с ума не могут, ибо ум у них отсутствует». И ошибся: Фрэнк Майлз закончил свои дни в сумасшедшем доме.
Были у всех этих невзгод и свои положительные стороны: отрицательный пиар, как мы теперь себе уяснили, — это ведь тоже пиар. Своей славой эстета и эксцентрика Уайльд обязан вовсе не только скандалу, вызванному «Стихотворениями», тем более что скандал этот не имел широкой огласки, был, так сказать, внутренне оксфордский.
«Длинноногий, увалень, слегка запинается, чуть шепелявит, говорит нараспев. Сидит, лениво развалившись в кресле, перебирает густые, длинные волосы и говорит, говорит без умолку…» Таким в конце 1870-х — начале 1880-х годов запомнила автора «Идеального мужа» писательница Вайолет Хант. Если добавить к этому портрету экстравагантный стиль одежды и подсолнух в петлице — сан-францисская газета «Дейли экзаминер» так Уайльда и назовет: «Поэт-подсолнух», — то получится законченная карикатура. И не только на самого Уайльда, но и на эстетское движение в целом. Именно таким и изображал его в журнале «Панч», меняя от раза к разу подсолнух на лилию или на бледно-розовую гвоздику, художник и писатель, автор знаменитого «Трилби» Джордж Дюморье, который «специализировался» на эстетах. Под карикатурой стояла подпись: «Fleshly poet». Эту подпись можно было понять двояко: «Чувственный поэт» и «Дородный поэт». К Уайльду подходило и то и другое. Были под карикатурами на Уайльда и другие забавные подписи, и почти во всех обыгрывалась его говорящая фамилия[23]: «Oscuro Wildegoose», «The Wildeeyed Poet», «Ossian Wilderness». Любил Дюморье и «коллективные» карикатуры, на которых Уайльд изображался вместе со своим другом, живущим в Лондоне американским художником и дизайнером, уже упоминавшимся Джеймсом Уистлером. Поэт Модл (Уайльд) и художник Послуэйт (Уистлер) регулярно появлялись на страницах «Панча», ничуть не реже, чем их прототипы — в литературных салонах, где они, высокий, меланхоличный Уайльд и маленький, энергичный, растрепанный Уистлер, пропагандировали дуэтом искусство как форму «бесполезной красоты». Заметим в скобках, что в «Трилби» Дюморье вывел Уистлера в образе Джо Силби, погрязшего в долгах бездельника и эгоцентрика. И что Уайльд и Уистлер были неразлучны лишь на страницах юмористического журнала — в жизни их отношения складывались непросто, в основном по вине крайне неуравновешенного, неуживчивого Уистлера, однажды подавшего в суд на самого Джона Рёскина за то, что тот «посмел» неодобрительно отозваться о его живописных «ноктюрнах». Уистлер был невысокого мнения о том, насколько хорошо Уайльд разбирается в искусстве, говорил со свойственной ему грубой прямотой, что в живописи его приятель смыслит ничуть не больше, чем в портняжном деле. Со временем, когда Уайльда уже не будет в живых, Уистлер напишет книгу «Изящное искусство делать из друзей врагов». Этим искусством, надо отдать ему должное, он владел в совершенстве. «Врагов у него не было, — тонко заметил однажды Уайльд про Уистлера (и про таких, как Уистлер), — но зато его люто ненавидели друзья».