Был задумчив старшина. Замирал, глаза стекленели от неторопливых мыслей, и сало стыло на пухлых губах, но ему нравилось стоять вот так, в сытости, и никуда не спешить.
На руках до локтей, тугом загривке и плечах красноватым золотом, ореолом дыбились невесомо густые волосы. Ему всегда было жарко. Должно быть, горячее сало не остывало, съеденное впрок, грело желудок, растекалось по жилочкам, ускоряя кровоток, сладостно шептало что-то весёлое изнутри.
Голова большая, плечи узкие. Лицо плотное, в рябинку, словно птицы во сне мелкие крошки и шкварки склёвывали с него, вспархивая и улетая неслышно.
Верка промчалась куда-то стремительно перед окном. Парашюткин вздрогнул, проследил за ней взглядом.
Вспыхнул лицом. Вдруг. Словно что-то припомнил такое, не для всех.
Учётчица Вера откликалась на клички «Чи’та» и «Верунчик». Вертлявая разведёнка говорила про Парашюткина, что он чуваш, поэтому у него «морда морскатая, а глазки свиняччи».
Злые языки утверждали, что видели её с Парашюткиным в «Бесстыжем овраге». В стороне от посёлка они «кувыркались». В густой поросли кустов, чуть в стороне от тропинки, не обращая внимания на крапиву, и будто бы Чита стонала и охала, как в первый раз, «под каба’нистым Степаном, и послеф этого всего стали они тайными полюбовниками».
Очевидцев было много, но кто был тот, самый первый, так и не дознались. Так эта сплетня лениво шевелилась, как драный, выцветший флаг над прорабским вагончиком.
Верка была родом из псковской какой-то деревни. Прижила на строительстве предыдущего моста, через Днепр, сына Бориса. Потом «табор» мостопоезда перекочевал на Урал, на новые берега.
Супруг остался, не захотел покинуть «ридну нэньку Вкрайину».
Борька заикался. Его напугал в детстве пьяный отец. Мальчик плакал долго, безутешно, звал мамку. Отец громко стеганул бляхой ремня по столу, заорал, чтобы примолк, засранец!
Вздрогнул маленький Борька и затих. Потом обнаружилось… Не очень сильно причитал заикатый Борька, если не волновался, местные привыкли, не замечали. Проблема была в том, что он писал так же, как и говорил. Словно азбука Морзе, была его прыгающая, беспокойная писанина, и приходилось её специально, с некоторым усилием расшифровывать.
Борьку это удручало ненадолго, пока он стоял рядом с учительницей, потом его уносило на вольные просторы улицы, на речку, и он мгновенно забывал об огорчении.
Тощий, длинный, нескладный. Альбинос – волосы, ресницы, кожа. Мгновенно краснел по самым малейшим поводам. Кожа головы просвечивала, и тогда он становился похож на спелый, искристый одуван под солнцем в зените.
Что-то было у них с Галкой Парашюткиной общее.
Шкодник Борька был великий, но не злобный. Постоянно попадался. Начинал что-то объяснять, прорывался через кашу скомканных звуков, слогов, глотал их странным образом, терпения выслушать у взрослых не хватало, ему давали подзатыльник и отпускали.
В рабочем посёлке всё мгновенно узнавалось. Чита крепко брала его за руку, тащила к месту преступления, начинала выяснять, как всё произошло. Кричала пронзительно, громко, слышал весь посёлок. Грозила сдать Парашюткину и отправить в детдом.
Женщины жалели Борьку-безотцовщину и говорили: «Верка включилась на всю катушку. Теперь не скоро стихнет!»
Борька в наказание сидел взаперти некоторое время дома, у окна. С улицы ему строили рожи пацаны. Он прилипал к стеклу, морда плющилась, краснела от лёгкого напряга, стекло мутнело. Всем было весело.
Через короткое время, извиваясь, ужом, он вылезал в форточку. Пацаны радостно принимали его, поцарапанного и счастливого, на руки и всей ватагой шли к реке делать шашлык.
Разводили костёр, ловили крупных лягушек. Борька смеялся, прятал во рту зелёный сгусток лягушачьей энергии, только лучики лапок торчали, двигались отчаянно и беспрестанно. Лицо у Борьки вытягивалось к подбородку, делалось лошадиным.
Он глаза нарочно выпучит, для смеха, чубчик дурацкий скруглится козырьком надо лбом, щёки шевелятся, будто он там лягуха языком гоняет.
Пацаны смеялись, падали, за животы хватались, а он вынимал скользкую жертву, цепко держал. Пальцы в бугорках. Обильно. Пацаны говорили, что это лягушки его обоссали, и появились в том месте бородавки.
Он разделывал хладнокровно опасной бритвой трепыхающиеся тушки, не обращая внимания на кровь, слизь. Окорочка из задних лапок нанизывал на белые прутики, очищенные от коры. А они всё двигались, не могли успокоиться.
Пацаны наблюдали, старались не отводить глаз в сторону.
Мясо на огне становилось белым, нежным, как куриные грудки, и вкус очень похожий. В золу закапывали стибренные дома картохи и запекали, пока готовился шашлык.
Губы чёрные от пропёкшейся кожуры, корочка хрусткая, изнутри коричневатая, хочется скорее проглотить, а картошка горячая, долго остывает. Надо посолить круто, и станет совсем невмоготу от ароматного пара и желания поскорее съесть эту вкуснятину.
Однажды Борька поймал в кустах ужа, кинул его в костёр. Уж скручивался в смертельные витки, изворачивался, пружинил, не мог уползти из цепких языков пламени. Потом затих пустой велосипедной камерой, словно умолк. Рядом осталось два небольших яйца. Они были удивительно белые в серой золе, до боли в глазах.
Володя ударил Борьку по лицу. Они сцепились, покатились по земле, в костёр въехали, золу вспугнули серую. Заклубились, до воды докувыркались, вывозились во влажном песке.
Пацаны наблюдали.
Потом их растащили. Володя сказал, что убить ужа – к несчастью. Так дед ему рассказывал.
Растирали пожухлые листья с ивовых кустов. Тонкие, изящные, с запахом коры и горечи. Делали здоровенную «сигару». Курили по очереди, дурачились, изображали буржуинов.
Газетная бумага чернела, синеватым дымком курчавилась едва приметно. Воняла остро свинцом. Буковки съёживались, расползались, строчки теряли смысл.
Оставалась тёмная, невесомая скрутка. Её шевелил ветер, уносил в разные стороны хрупкие черепки бумажных изгибов.
Иногда можно было разглядеть на них притаившуюся буковку. Она проступала сквозь темень сгоревшей бумаги, была впечатана в прах. Тогда вспоминались какие-то книжки про шпионов, записки революционеров молоком из камеры «на волю».
Называлось это курение странным словом – «шаби’ть». Пахло горелой газетой, пожаром, бедой, и горечь душила до слёз.
Кашляли, плевались. Потом полоскали рот речной водой, многословно и грубо матерились, прикидываясь взрослыми. Цвиркали слюну сквозь редкие, кривые зубы.
Смотрели молча, как стремительно несётся река, шевелятся кусты, как дальше, в воде, плавно извиваются водоросли. Если присесть и глядеть не отрываясь на поверхность воды, от ослепительных бликов слегка кружилась голова. Тянуло плавно войти в прохладу, раскинуть руки, лечь на спину и унестись далеко, к тёплому морю.