«Так что же это происходит последнее время?» — недоумевал Прокоп. Сперва злополучный взгляд, случайно брошенный на собственные жировые накопления, вверг его в совершенную унылость, после этого потоком пошли мрачные мысли о смысле человеческой жизни и назначении человека, а теперь вот от вида жизнерадостной кукольной попки совершенно нежданно и непонятно родилась духовная тоска. До каких пор невинная выдумка, которую он с друзьями обсуждал тогда в кафе, будет оборачиваться тревогой? Неужто добрейшие божества лары, которых каждый из присутствовавших приглашал поселиться в своем доме — кто в кухне, кто в подвале, кто на балконе, а кто и в сортире, — действительно существуют и так быстро откликнулись на приглашение? Но кто же они в действительности, эти незримые гении места? Вместо того чтобы защищать жилище и приносить в него мир, они вроде бы даже забавляются, внося тревогу и потрясение. Поражают обыденностью необычного, юмором пугающего, знакомостью неординарного, рушат все границы, и теперь, похоже, ничто уже не отделяет реального от воображаемого, нынешний миг от вечности.
Спасение, спасение — в чем оно заключается, и вообще, что оно означает? Какого дьявола этот вопрос, который Прокоп ни разу не задавал себе за более чем пятьдесят прожитых лет, вдруг вынырнул у него в мозгу?
Вернувшись в гостиную с двумя откупоренными бутылками пива, Алоис обнаружил, что Прокоп стоит на четвереньках, чуть ли не касаясь животом вершин гор, и взгляд его устремлен на ягодицы куклы-телеграфисточки. Алоис расхохотался.
— Да ты прямо как мальчишки, — давясь смехом, сказал он. — Стоит им увидеть мою Зденичку, и они глаз не могут оторвать от ее проштемпелеванной попки, так что приходится каждый раз заново рассказывать им историю заместителя начальника станции и телеграфистки.
— Да уж знаю, — с трудом поднимаясь на ноги, ответил Прокоп. — Ты замечательный рассказчик, и твой гениальный рассказ однажды вдохновил моего Ольбрама разукрасить попку своей одноклассницы переводными картинками с веселыми поросятами. Мамаша девчонки потом долго возила меня мордой по столу.
Они сидели на диване, попивали пиво и наблюдали за тем, как по рельсам с легким гудением бегут поезда. За окнами пошел мелкий снег. Алоис, как обычно, свернул разговор на свою излюбленную тему — театр. И, как всегда, заговорил о своих любимых драматургах — Чехове и Шекспире. В последний раз, то есть двадцать лет назад, он выходил на сцену, чтобы сыграть чеховского дядю Ваню, и с тех пор эта роль не отпускала его. Он столько лет пережевывал реплики несчастного дяди Вани, что в конце концов они стали как бы его собственными. Жена Алоиса Маркета утверждала даже, что нередко по ночам он произносит во сне монологи чеховского героя. Но уже довольно давно Алоиса захватил новый герой — король Лир. «У меня как раз возраст для этой роли, — говорил Алоис, ероша свои седые волосы, — а главное, я же его чувствую, чувствую!» Роль эту он знал наизусть. «Все верно, — подтверждала Маркета, — он переменил свой ночной репертуар и шпарит теперь монологи короля Лира, но от этого мне не легче. А если не декламирует, то храпит».
На улице все так же сыпал снег, и белесый свет сочился в окно гостиной, где Алоис, который никогда не сыграет короля Лира, разглагольствовал о своих драматургических пристрастиях.
Дуй, ветер! Дуй, пока не лопнут щеки!
Лей, дождь, как из ведра, и затопи
Верхушки флюгеров и колоколен!
Вы, стрелы молний, быстрые, как мысль,
Деревья расщепляющие, жгите
Мою седую голову![12]
3
В одно январское утро Прокоп очищал тротуар от снега и обратил внимание на маленькую старушку, которая чуть дальше по улице прыгала возле бака для бутылок и прочего стекольного боя. На ней было зимнее пальто, вытертое до такой степени, что его некогда черный цвет превратился в буро-зеленый, с желтым меховым воротником. Из-под шерстяной шапочки выбивались пряди волос, седина которых отливала той же желтизной, что и кроличий воротник пальто. Башмаки, изрядно смахивающие на солдатские, в которые она была обута, похоже, болтались у нее на ногах, несмотря на несколько пар шерстяных носков, завернутых валиками над лодыжками.
Уцепившись одной рукой за край высокого пузатого бака, старушка безуспешно пыталась перегнуться через борт и что-то достать, видимо со дна. Но бедная старушка была слишком низенькая, худенькая и, наверное, еще более хрупкая, чем выброшенные в бак банки и бутылки. Прокоп слышал, как она поистине отчаянным тоном причитает: «Господи Иисусе! Господи Иисусе!» — однако попыток выловить то, что ее привлекло, не прекращает. Прокоп приставил к стене деревянную лопату и направился к ней, намереваясь предложить свою помощь. И тут, даже не оборачиваясь к Прокопу, старушка указала на предмет ее желаний и произнесла жалобным голосом:
— Очень вас прошу! Мне очень хочется взять вон то зеркало. Оно даже не разбито!
Прокоп нагнулся и извлек из осколков битого стекла зеркало.
— Только будьте осторожнее! Ради Бога, не порежьтесь! О Господи! — щебетала старушка, молитвенно сложив руки перед грудью.
Прокоп протянул ей зеркало.
— Боже мой! — воскликнула она, хлопая в ладоши, как девочка. — Оно и вправду целое!
Да, оно было целое, но все в черных пятнышках. Старушка с бесконечной осторожностью приняла зеркало из рук Прокопа.
На какой-то миг она неподвижно замерла, склонившись сияющим от радости лицом над зеркалом. Явно не собственное отражение так восхитило ее, ведь, наверное, уже давно она перестала обращать внимание на свое морщинистое, усеянное старческими пятнами лицо с пробивающимися на губах, на подбородке жесткими волосками. Она глядела в зеркало, не видя себя; ее взгляд проникал гораздо глубже собственного отражения, во всяком случае, был устремлен в некое «далёко». И «далёко» это не имело никакого отношения к воспоминаниям. То было «далёко», включенное в здесь и сейчас, в то, что зримо, и в настоящее мгновение. Прекрасное далёко, вышедшее на поверхность зримого и лучащееся детской радостью.
Мороз был сильный, и очень скоро зеркало от дыхания старушки покрылось изморозью; тогда она достала из кармана пальто носовой платок и вытерла зеркало, но оно почти сразу же опять затуманилось. Она снова вытерла. Все это время Прокоп неподвижно, несмотря на мороз, стоял рядом с ней. Он смотрел на старушку, погруженную в созерцание зеркала, видел пелену, мгновенно покрывающую поверхность стекла, потом отражение, появляющееся, как только ее стирали, но буквально через несколько секунд оно вновь начинало затуманиваться. И ему показалось, будто отражение становится все более и более просвечивающим и одновременно с этим лицо старушки как бы очищается. Это вовсе не означало, что с него исчезали морщины и бородавки, что оно становилось моложе; оно по-прежнему было лицом старой женщины, не придающей значения своему жалкому виду, но все равно как-то преображалось. В ней поднималось какое-то сияние, освещающее изнутри ее лицо. И старая женщина становилась прозрачной.