Однажды в рубрике светской хроники я натолкнулся на упоминание о том, что я был замечен в гостях у графини Саксонской и Веймарской в компании торговца автомобилями Петера Бруннталера, завсегдатая упомянутой рубрики сплетен. После этого эпизода я наотрез отказался от хождения по гостям, и моя вторая супруга в одиночестве появлялась на коктейлях и приемах, а пару дней спустя я узнавал из газет, в чьей компании она расточала радушие. И поныне ее снимки время от времени мелькают на страницах газет — ее нынешний муж, хирург, специализирующийся на пластических операциях, периодически клонирует зомби, в домах которых вращается моя бывшая. Иногда я ее просто не узнаю, иногда меня все же посещают смутные воспоминания. Да, я был женат на этой женщине. Да, сейчас она замужем за творцом красоты. Да, я вбиваю себе в голову, что некогда был влюблен в нее. Нет, теперь я ее не люблю.
Врач-венгр одарил меня визитной карточкой, которую я тут же похоронил в братской могиле моего бумажника вместе с десятком других. До скорого, сказал я ему, позволив Юдит оттащить меня к другой группке гостей, в центре которой восседал художник-венгр, с 1958 года живущий в Мюнхене и с тех пор возвысившийся до профессора здешней Академии художеств. Я вынужден был сделать над собой усилие и послушать о том, как этот оригинал-гном, воспользовавшись тем, что заполучил меня в качестве аудитории, принялся изрекать к всеобщему сведению прописные истины. Причем его гнусавый голосок был куда неприятнее изрекаемого им. Бедные студенты, невольно прошептал я про себя, всеобщий крах уже недалек.
После столь изнурительного обхода мы снова оказались там, где еще недавно находился мой рабочий кабинет. Эстеты, которых тем временем начали потчевать, с набитыми ртами по инерции продолжали расчленять нерасчленимое, толкуя о современности.
Хватит. Больше здесь оставаться незачем. Сделав вид, что собрался в туалет, я покинул торжество, сбегал наверх за плащом и отправился к Изару, где рассчитывал в этот вечерний час побыть в одиночестве.
10
Дождь разогнал всех по домам. Кроме велосипедиста, во все горло распевавшего нечто, напоминавшее «Болеро» Равеля, на трассе Томаса Манна мне не повстречался никто. Я шел вдоль течения, направляясь к водоподъемной плотине, рассчитывая, если выдержу темп, вернуться через Английский сад часа пару часов спустя.
Река, казалось, радовалась любой капельке влаги сверху, чтобы покрыть многочисленные куски суши, будто экзема усеявшие водную гладь. У ведущего к автобану туннеля валялся велосипед со спущенными шинами. В этом месте всегда пахло прелью, и, пройдя пару десятков метров, я с наслаждением вдохнул свежего воздуха. Сидевший вверху на металлической опоре голубь справил кляксу прямо мне под ноги. Повезло, подумалось мне, один лишний шаг, и тебе нагадили бы прямо на физиономию. При этой мысли я невольно ускорил шаг. Порыв ветра смахнул капли дождя с листвы, и я благодарно подставил им лицо.
С тех пор как в мою жизнь ворвалась Юдит, не важно в статусе подосланной или же случайно повстречавшейся, я впервые отправился на прогулку по этому маршруту. В некотором смысле Юдит, разумеется, разнообразила мое житие, ее молодость раскрыла мне глаза на многие вещи, на которые, не желая отвлекаться попусту, я перестал обращать внимание.
С другой стороны, она здорово стеснила меня, лишив привычной свободы действий и вырвав из дрейфа в океане собственных настроений своими постоянными «отчего» и «почему». Стоило мне захотеть прогуляться в одиночестве, как тут же следовал вопрос: «А что, ты уже успел заработаться?» А если я не удостаивал Юдит ответом, безмолвно накидывая пальто, следовала просьба помочь там-то и там-то, а когда я осведомлялся, нельзя ли это отложить, меня тут же осыпали упреками — мол, ты ужасный эгоист, тебе наплевать на мое образование.
И я снова стягивал пальто, слушал ее игру на виолончели, а если отваживался высказать критические замечания, Юдит со снисходительной улыбкой отвечала, что, мол, я проявляю поразительную для музыканта неосведомленность по части виолончели. Ей было необходимо лишь мое присутствие, я должен был сидеть и внимать, изображая благодарную публику, я обязан был присутствовать везде: за обедом, во время игры на виолончели, среди ее родственников, я должен быть очевидцем приступов ее вдохновения и даже сидеть подле мольберта, когда она рисовала, созерцая процесс ее рождения как художницы, впрочем, по ее же признанию, бесталанной.
Если так пойдет дальше, то недалек день, когда моя работа больше не доставит мне радости. Ибо Юдит не имела ничего против того, что я раз в две недели отправлялся суток на трое в студию за микшерский пульт ради весьма солидного приработка, в то время как все мои попытки заняться серьезной работой неизменно вызывали едкую иронию. Оказывается, она «проработала» мои сочинения, оставив на полях свои непрошеные и самоуверенно-наглые заметки. Тут и там она обнаруживала «творческий подход», иногда удостаивала похвалы тот или иной пассаж, но в целом произведение разругивалось.
Однажды Юдит принесла мне радостную весть о том, что костяк моего музыкального творчества — вокал, посвященный ее матери, хотя и в значительной степени навеян творчеством Ганса Эйслера, если не сказать переписан у него, тем не менее у меня есть все основания гордиться им — он пронизан ароматом той эпохи.
Юдит, вокал этот был написан в Берлине в год, когда ты появилась на свет. Откуда тебе вообще знать, каков он, «аромат той эпохи». Пресловутой эпохе было свойственно все, что угодно, кроме ароматов. Запах, вонь, вкус — но никак уж не аромат. После часа остервенелого и бесплодного спора эпоха, разумеется, все-таки обрела свой аромат, а вокал, который и слушать можно было лишь в исполнении самой Марии, причем именно в той, тогдашней манере, и явился музыкальным воплощением этого аромата. А все оставшееся я без долгих раздумий выбросил на помойку.
Я никогда не утверждал, что выступаю наравне с великими мастерами моего поколения. И всякого рода похвалы всегда досаждали мне, в особенности призы, которыми меня удостаивали, и когда похвалы и сравнения преподносились исключительно из благих побуждений. Когда мне, еще совсем молодому человеку, была вручена Поощрительная премия фестиваля искусств в Регенсбурге, я сидел рядом с лауреатом, удостоенным высшей награды этого фестиваля — тугоухим ваятелем по дереву, почерневшие руки которого будто кроты высовывались из снежно-белых манжет. Он попросил меня нашептать ему на ухо то, что говорил обо мне бургомистр в похвальном слове, а бургомистр на похвалы и комплименты не поскупился — его речь пестрела именами, которые сделали бы честь любому исполнителю или композитору.
— Так вы ученик Шёнберга! — вдруг возопил скульптор в притихшем зале. — Нет-нет, я, конечно, уважаю вас, но я вот как-то обошелся без наставников — кроил свое дерево по собственному усмотрению!
Бургомистр тем временем невозмутимо завершал речь, а молодой скульптор продолжал восторгаться по поводу того, что ему выпало счастье сидеть рядом с учеником самого Шёнберга, пока зал не расхохотался так, как не хохотал, по-видимому, с самого Средневековья.
Однако несмотря на жесткое, порою жестокое самоограничение по части похвал самому себе, если сравнивать упомянутый вокал с другими произведениями, можно заключить, что мне удалось создать нечто, отличное от них, то, чем я действительно мог гордиться. И произведение это нашло бы куда большее число почитателей, не остерегись я оказаться частью небывалого надувательства от имени культуры.