День был пасмурный, непогодный, как, впрочем, и вся прошедшая неделя, однако в этом таилась своя прелесть, так как вечером было свежо, и клерки, спешащие из своих контор, не наполняли улицы и кофейни запахом затхлого пота. Пахло абрикосами, и у многих клерков, недавно возвратившихся из отпусков, на шеях заметны были свежие рубцы от накрахмаленных воротничков, к которым они не успели привыкнуть еще после моря.
Пропуска с него никто не потребовал. Наступил двухчасовой перерыв в фестивальных просмотрах; верхней одежды в гардеробе было немного, и он мог бы повесить свое пальто в любом месте, но Ральф Афанасьевич направился к дальней стойке гардероба, где обслуживались видные деятели киноискусства, и долго ждал, пока к нему подойдут. Ощутив, наконец, холод металлического номерка в ладони, он стал подниматься на второй этаж по той лестнице, которая вела прямо к небольшому бассейну.
У бассейна он остановился и стал всматриваться в воду, чтобы разглядеть рыбок, которые плавали там когда-то давным-давно, может быть, лет пятнадцать назад, и ничего не увидел, кроме больших грязно-зеленых листьев с лохматыми краями. Листья будто случайно шлепнулись в эту мутную воду. Ральф Афанасьевич прошел по коридору мимо ряда кресел, в которых дремали измученные утренними просмотрами гости и репортеры.
Прежде чем зайти в кафе, он задержался у двери, ведущей в Голубой зал, и разобрал надпись: «La Nuit de Varennes. Ettore Scolla. 1982». Фильм должен был начаться через полчаса, и он решил заглянуть туда после кафе, потому как до назначенной встречи с семьей оставалось еще достаточно времени. В кафе стоял неуемный гомон, не пьяный, однако, гомон, более свойственный вечернему времени, но гомон напряженный, жесткий, резкий. За ближним столиком, едва освещенный желтым граненым фонарем, склонившись над кофе, сидел его друг, Михаил Никифорович, бывший многие годы его любезным помощником и советчиком, теперь же обветшавший, заброшенный, бессмысленно ютившийся в углу, оглушенный буйством молодой поросли. Ральф Афанасьевич взял себе взбитых сливок со свежими абрикосами и молча подсел к другу.
— Как тебе нравится эта дама за противоположным столиком? — спросил у него Михаил Никифорович, воздержавшись от приветствия и указывая на даму десертной ложечкой, — сущий порох, не находишь?
Ральф Афанасьевич через силу обернулся в сторону, отмеченную десертной ложечкой Михаила Никифоровича, и увидел там худенькую темноволосую даму, одетую в длинное платье с капюшоном, плотно обтягивающее фигуру. Она резко взмахивала левой рукой (кисть ее руки казалась совсем крошечной) и что-то почти кричала на турецком языке, так что Ральф Афанасьевич невольно припомнил атмосферу стамбульского базара. Лицо дамы хорошо освещалось, и можно было рассмотреть его черты во всех деталях. Брови ее были несколько тяжеловаты и чуть не срастались над переносицей, да и над верхней губой темнели волоски. Впрочем, излишняя оброслость, считал Ральф Афанасьевич, ничуть не портит турецких женщин. Зато эти высокие, ясно очерченные скулы, большой красивый рот и особенно напряженный, подчеркнутый резкими тенями усталости взгляд казался скорее взглядом воина, нежели взглядом женщины. Что и говорить — и профиль, и стать — львиноголовая богиня Сохмет.
— Нахожу, — ответил Ральф Афанасьевич и проглотил абрикос, — вы знакомы?
— Едва. Она чересчур стара для меня, скажу тебе по секрету, ей тридцать восемь. А по виду не скажешь, — от этой подагрической молодцеватости у Михаила Афанасьевича зарделись щечки, — впрочем, если в разговоре упомянешь ее многострадальных курдов, можешь считать эту даму своей на весь вечер. Кажется, ее ничто больше не интересует.
— Когда будут показывать ее фильм? — вяло поинтересовался Ральф Афанасьевич, так, для поддержания разговора.
— Показывали вчера после семи, но если ты собираешься с ней знакомиться, я вкратце расскажу, о чем он, а не то и разговаривать с тобой не пожелает. Видишь того, с глянцевитой головой? Он так увлекся проблемой горных курдских земель, познакомившись с мисс Устаоглу в Амстердаме, на ее премьере, что она пригласила его к себе в Стамбул, и он неделю жил у нее, в древних зачарованных комнатах, все окна которых выходят прямо на Золотой Рог… — Михаил Никифорович причмокнул и зажмурился.
Ральф Афанасьевич уже не слушал своего друга, он почему-то подумал, отчего у того такая крепенькая и плотная борода, едва подернутая сединой, а виски и челка такие жиденькие и блестящие, будто облиты репейным маслом. На самом деле, он стеснялся начать совсем уже стариковский, но важный для него разговор. Вовсе не с кем было ему теперь поговорить об этом, и он решился:
— Послушай, Михаил, какая-то странная боль меня тревожит, где-то здесь, — он схватился за сорочку большой своей, волосатой, в маленьких трещинках лапой. — Вот при ходьбе и после еды, особенно после еды… Такие неприятные сковывающие ощущения… Но стоит остановиться — и эта скованность исчезает. А боль, скажу тебе, страшная, так и пронзает даже левую руку вот до локтя, и левую часть шеи, и лицо… И становится как-то дурно и страшно, очень страшно…
— О, я тебя не узнаю, старик! О чем ты говоришь, встряхнись, отвлекись ты от этих недостойных мыслей! Я тебя сейчас с дамой буду знакомить! С дамой! Совсем ты стариком стал, заплесневел у себя в кабинете со своим глиняным Бодхисаттвой. Кстати, он еще не разбился? Главное, начни разговор с того, что, мол, как это так получилось, что турецкие власти запрещают показ фильма? Вся, мол, просвещенная Европа возмущена! Тут ее и зацепит, а дальше уже сам разберешься…
Он устроился поудобнее и продолжал:
— А теперь слушай внимательно. Этот ее фильм — обычная история о трех молодых идеалистах, чьи тропы пересеклись, как это водится, совершенно случайно. Главный герой — курд, симпатизирующий коммунистам. Несложно догадаться. Он подружился с таким наивным, я бы даже сказал, слишком наивным, рабочим, спас его в стычке с футбольными фанатами. А девушка этого рабочего, конечно же, сначала принимает нового друга не очень ласково, а потом все больше и больше симпатизирует ему. Но суть не в том. Когда, наконец, мальчика забирает полиция, приняв за курдского террориста, над ним измываются только за то, что у него слишком темная кожа, и он умирает в тюрьме… И тот славный эпизод, когда друг помещает тело главного героя в простой деревянный гроб и отправляет в «путешествие к солнцу» — фильм так называется, я тебе говорил — к маленькой деревушке недалеко от иракской границы, где желает его похоронить! — Михаил Никифорович снова причмокнул. — Чудо!
«Изюм пахнет пылью, — подумал Ральф Афанасьевич, — а умирать, наверное, так жутко».
— Они уже ушли! Надо же, как я увлекся! Наверняка на этот французский фильм в Голубом зале. Идем скорее…
Они разом поднялись и, отодвинув стулья, помчались к выходу, словно молодые студенты, решившие за кем-то приударить. Затем втиснулись в зал, успешно обминув фигуру в синем чешуйчатом платье, и, не нашедши искомый предмет, остановились в проходе, переводя дух. На сцене уже топтались французский и канадский послы, а тапер наигрывал мелодии Шарля Азнавура, глядя куда-то вглубь сцены, где был приготовлен для этих послов огромный букет. Француз в сером костюме заговорил, и слова его перевел тридцатилетний застенчивый мальчик, сухощавый, нежный, который постоянно вытягивал шею, будто ожидая похвалы от мамы, сидящей в первом ряду. Господа в костюмах на все лады расхваливали сладкую идею франкофонии, обменивались объятьями и млели, упоминая бесподобного режиссера, после ведущий назвал переводчика весьма способным юношей и попросил присутствующих его приветствовать. Тридцатилетний мальчик зарделся от смущения. Восторженные галломаны, разразившись сперва аплодисментами, замерли в ожидании видений варенской ночи, открывавшихся им без всякого перевода.