Профессор, между тем, продолжал заполнять своей речью создавшуюся паузу.
— Отсюда были сделаны очень широкие психологические выводы, — профессор поднял вверх палец, а лицо его на секунду замерло в скорбящей маске почтения перед величием науки, — причем задерживающим центрам приписывалась роль непременного условия появления разумной психической жизни человека и подавления первобытных инстинктов и аффектов! Однако, — вздохнул он, — в дальнейшем взгляды Сеченова претерпели значительные изменения.
Концентрацию серной кислоты увеличили до десяти процентов. Когда лягушонка в очередной раз окунули в стакан с раствором, один из заядлых шутников, Миша Беспалов, пробормотал торжественно: «In nomine Patre et Filii et Spiritus Sancti». Студенты засмеялись, а самчик мгновенно дернул ногой и подтянул ее к телу. Александр вздрогнул.
Теперь процентное содержание кислоты можно было уменьшать, но опытом этим никто не был удовлетворен вполне. Александр увидел, как у лягушонка зашевелился язык, и от неожиданности закричал: «У него язык шевелится!» Оглянулся и обнаружил всех в удивленном молчании. Экая ведь безделица возмутила его! Вначале он был многообещающим студеном, но после явилось это пагубное пристрастие к морфию. Он даже перестал понимать суть опытов, отвлекаясь на детали, не мог иногда связать двух слов и ходил с оторванными пуговицами. Все перестали воспринимать его серьезно и считаться с ним, делая вид, однако, что ничего злополучного с их товарищем и не происходит.
Александр поинтересовался, что с лягушонком должно статься потом. Впрочем, что оставалось после этого, как только докончить мученика. Они определили это без всякой внутренней тревоги перед убийством. Когда они снова ушли, он решил снять тело с крюка и увидел, как самчик изменился: на перепонках проступили сосуды, всякая энергия его ослабла, но сердце билось. Александр взял лягушонка в руки. Теперь тот не был пульсирующей плотью, а превратился в вялую, бессмысленно барахтающуюся массу. Он посадил лягушонка на стол, и, к удивлению молодого морфиниста, тот принял обычную лягушачью позу, но едва удерживался, чтобы не расплыться. Он был каким-то мятежным, беспокойным, однако все это беспокойство не координировалось и временами переходило в дрожь. Александр посадил его обратно в банку, и лягушонок снова начал воинствовать там, на всю растяжку открывать рот, как будто в сумасшедшем крике. Александр вспомнил одно из первых своих ощущений, подобных этому, когда он лежал на кровати, ощущал свое тело и не мог им управлять. Он поднимал руку, чувствовал, что поднял ее, но видел, что рука по-прежнему лежит неподвижно, силился встать, поднимался, но тело не двигалось, и кричал, кричал очень громко, чтобы услышали соседи за стеной, потому что он думал, Что уже умирает, но его пересохшие губы едва приоткрывались. И сейчас ему казалось, что лягушка кричит.
Взгляд у него был пустым, мертвым, но он был жив, Александр знал, что самчик жив, где-то внутри. Александр посмотрел в окно, в осенний парк, пытаясь постигнуть непонятное превращение. Набросил пальто. Лягушонок продолжал шевелиться в банке, а поверхность воды покрылась мылистой пеной.
7
В скверике он вынул лягушонка из банки и положил на осеннюю траву. Было холодно и моросил мелкий дождь, самчик замер и успокоился. Их обоих пронзило состояние умиротворенности и присутствия жизни. Лягушонок покачивался. Александр оставил его. Пусть умрет на свободе. После двух недель, проведенных в стеклянной банке, когда у тебя только-только проснулись инстинкты, тебя вводят в непонятное, неестественное состояние, причиняют боль, ты даже не можешь реагировать на происходящее, а можешь только воспринимать, и, наконец, покой, мелкий дождь и запах земли.
— Не жилец, — резкий голос испугал его.
Александр поднял взгляд и увидел Беспалова. Тот сдернул перчатку и подал ему руку.
— Кто? — спросил Александр, протягивая свои озябшие пальцы.
Михаил кивнул в сторону лягушонка.
— Да ты замерз совсем, идем ко мне. Мы тут недалеко квартиру снимаем с женой, чаю попьем. И хватит оглядываться — превратишься в соляной столп. Только надо в кондитерскую зайти, пирожных купить, — он улыбнулся своей странной иронической улыбкой, от которой не знаешь, как и вести себя.
8
Змеиные валы облаков рассекали небо над Владимирской. В воздухе искрились первые снежинки и таяли, падая на хрустящие крылатки ясеня и мокрые листья акаций. Улица полнилась невообразимым шумом — сигналили редкие автомобили, громыхали конные экипажи, горланили разносчики. На площади у собора святой Софии толпились люди и сновали сомнительного вида калеки и оборванцы. Беспалов без умолку о чем-то говорил, а Саша с трудом мог ему отвечать.
— Ему, видишь, лягушку жалко стало. А что ты будешь делать, когда нас в анатомический театр поведут, не представляю… Война, опять же. Знаешь, чего еще насмотреться придется.
— Пора мне, идти. Хочу еще в аптеку успеть, здесь рядом.
— В аптеку?
— Да, лекарство нужно купить. Тете, в Одессу, там нигде нет такого.
— Тете, в Одессу, — Миша повторил это в некоторой задумчивости, но укорять, впрочем, не стал.
Александр медленно спускался к Подолу. Случай этот с лягушкой взволновал его до последнего напряжения сил. На мгновенье он ощутил себя в этом суетливом осеннем городе, в этом мире, среди деревьев и всяческих тварей, ощутил себя человеком, не бессловесной движущейся материей, но создателем и субъектом собственного опыта, способным отделить себя от мира.
Дремотная слабость, томная, безыменная, безжильная, овладела всем его существом, будто бы магдебургские полушария его сознания, наконец, разомкнулись и сами по себе перестали что-либо значить в этом пространстве. Ему не хотелось более обходить аптеки, а хотелось скорее домой, в тепло. Он пытался совладать со своими желаниями, с прихотливым воображением своим, подстегиваемым, как пишут в учебниках, условиями бессонницы и боли в лимфатических гландах, и неистребимая привязанность к жизни, той, которая до последних пределов реальна и насыщена запахом первого осеннего снега, влекла его к теплому человеческому улью.