Отец и мать постоянно спорили, словно Афины и Спарта. Он — военный, не разделявший «бабского» увлечения сына искусством. Она — эмоциональная, многословная декораторша варшавского убожества. Архетип брака.
— Петушок, может, нам не стоит жениться? Возня с документами… зачем это надо? Разве брак что-то меняет?
— Ничего.
Решено. Ребенок у нас будет внебрачный.
Сон разбивается вдребезги от грохота дискотеки, да еще зверствуют комары.
— Ты спишь?
— Нет, меня мутит одновременно от обжорства и голода — классно, правда? Если у меня не случилось выкидыша в такую жару и Малыш не вылетел на этих проклятых дорогах, то уж наверняка доношу.
— Может, тебе описать то, что с тобой происходит, — день за днем?
— Дневник беременности? Мужики не поймут. Алкоголизм, политика, из личной жизни — импотенция, — вот достойные темы. Страдание, борьба с самим собой. А рождение, беременность? Немужественно, некультурно. Бабы фыркнут: «Нашла о чем говорить, сама с животом ходила. Чего она выпендривается?»
Петр зажигает свет. Недостающие аргументы компенсирует жестами.
— Ну, родили они — и что? Ты читала такую книгу? Для феминистки слишком по-женски, для писательницы — банально, потому что естественно. А это ведь чудо: ты носишь в себе крохотную жемчужинку, человека. По-другому чувствуешь запахи, все меняется, настоящая революция. Попробуй, ты-то ведь в гинекологии не увязнешь.
— Петушок, — задумываюсь я, — это страшно интимно.
— Никто этого не описывал. Или «пейзажи материнства», или аборты. Чем ты рискуешь?
— «Граница» Налковской, «Матка» Гретковской… Пришлось бы вернуться назад… насколько? Июнь? Май? Описать скитания по знахарям и больницам… Lapis lazuli.
А назвать — «Беремепись от Петра»?
26 сентября
Мандраж перед дорогой. Петушок просыпается в три ночи: болит живот. Мечется между чемоданами — ищет таблетки, что ли? Нет, лепит на чемоданы наклейки и засыпает — успокоенный и вполне здоровый.
На аэродроме в Первезе одна-единственная взлетная полоса и здание таможенного контроля, остальное будет до-кон-струировано… Пройдя контроль, отправляемся на газон. Кафе, виноград, вместо кондиционированных клетушек — гамаки… неужели нельзя так оставить навсегда? Качаемся в тени под оливами, глядя на упитанный самолет, несущий вахту у таблички «Perveza Airport[25]. Деревенская посадочная площадка, даже овцы есть — они уже привыкли к грохоту чартеров. Типовой аэродром атмосферой напоминает элегантное похоронное бюро. Что-то среднее между поминками (лихорадочный обед в баре), переправой через Стикс (покупка пирожных и идиотских безделушек, на которые в обыкновенном магазине не обращаешь внимания) и бальзамированием будущего трупа (опрыскивание себя духами, втирание кремов в «дьюти-фри»).
Стартуем, я отрываюсь от себя. Исчезают тошнота, голод, я вновь одна, «необремененная». Под нами Олимп, после захвата которого Александр Македонский (Гагарин своего времени) заметил: «Боги отсутствуют».
На Эвересте боги тоже отсутствуют. Достаточно одной богини — Джомолунгмы. В полудреме мне видится клуб для беременных. Ароматический салон, хорошая (полезная для ребенка) кухня, кабинет с УЗИ, где можно повидаться с малышом (я бы ужасно хотела снова Тебя увидеть). Ведь мать имеет право смотреть на своего ребенка, сколько бы лет или месяцев ему ни было. Встречи с психологом, врачом, общение с другими членами клуба. Главная изюминка — бассейн. Ах, все это мечты, моя дорогая: платье для беременной и жалостливые взгляды, затем нищенское пособие — вот и все, что тебе полагается.
Идея «Клуба 9 месяцев» посетила меня после разговора с Ягой. Кто лучше поймет беременную, вместе с ней потужит (тужьтесь, тужьтесь!), чем другая бабенка в безумно интересном положении?
Десять километров над Польшей. Узенькая полоска Татр — на серьезные горы не похоже, скорее на стройплощадку с кучей извести. В Кракове отчетливо виден рынок. Пожалуй, можно разобрать, где ренессанс Сукенниц, а где — готика Мариацкого костела.
Через час пилот распоряжается:
— Пожалуйста, пристегните ремни. Сейчас мы приземлимся в Стокгольме. После того как наша совесть будет просвечена таможенниками, мы сможем вернуться к реальности (аплодисменты).
Все ближе серо-зеленый полуостров. Швеция сверху — нездоровая, покрытая грибком и лишаями корка. Тяжело, камнем, падаем на звенящий под самолетом гранит. Во Франции лайнер садится, словно скользит, в Польше — несушкой опускается на курятник Окенче.
Шестьдесят километров от аэродрома до дома. Здесь уже осень. Золотисто-красное сияние деревьев, выгоревших под давно скрывшимся солнцем.
Обнюхивание дома: тахта продолжает отравлять атмосферу. Без малейшего угрызения совести поедаю все, что обнаруживаю в холодильнике. Я удовлетворяю какой-то странный, не свой, чужой голод.
Поздно вечером звонок от Войтека из Парижа. Он потерял работу и как минимум половину доходов: умер Принц, Ежи Гедройц[26]. Мы ничего не знали, да и откуда? Войтек вовсе не жалуется (трое детей, невыплаченный кредит за дом), он действительно переживает уход редактора. Уход — от знаменитого письменного стола, ненадолго в больницу и потом…
В «Культуре» устроят музей, институт. Для меня и Чапский[27], и Гедройц по-прежнему сидят в своих кабинетах, склонившись над пожелтевшим, словно старые подшивки «Культуры», прошлым.
27 сентября
Письмо из больницы — результаты обследования. Во время родов мне будут давать антибиотики для поддержания сердечной деятельности.
Безумие. Нафаршированная лекарствами, я не смогу кормить грудью. Сердце больше пострадает, если я стану по ночам стряпать кашки, баюкая требующего молока младенца. Нет уж, никаких антибиотиков, только под наркозом, через капельницу.
— Петушок, ты за этим проследи.
Петр нервничает:
— Я же тебя предупреждал! Ты должна помнить, с кем имеешь дело.