Однажды в такой рассветный час Андро, придурочный парень из Пулы, вдруг заговорил об утренней росе. Через несколько минут он уже орал:
— Мы бьемся за росу! Мы не можем отдать ее сербам! Она нам самим нужна! Идиотская война! Мы будем биться за росу!
Он вскочил на ноги и начал бегать по холму, показывая на разные виды росы:
— Хорватская роса! Сербская роса! Ничейная роса!
Явор, наш командир, вытащил пистолет и всадил ему пулю в затылок. Андро рухнул в траву, как зарезанная телушка.
— Можешь ее пить вволю, дурень, и передай привет своей шлюхе матери из Пулы! — Явор с лицом черным, как лава, смачно сплюнул.
Piti rosu, „пить росу“, стало для нас синонимом смерти. Мне было немного жаль Андро. В нашем взводе, пожалуй, я один снисходительно относился к его закидонам, после того, как он повел себя в одной памятной ситуации.
Будучи большим фанатом Мадонны, он назвал свою винтовку именем американской поп-звезды. Время от времени он начинал голосить „Я девственница!“ голосом Морисси. А в нагрудном кармашке хэбэ он всегда носил маленькое распятие. Крошечный Иисус был вроде как белый, а крест коричневатый, так что он сливался с темно-зеленым цветом формы. Этот маленький мессия вечно торчал у него из кармашка и словно размахивал руками, как будто хотел сказать: „Послушайте, ребята!“ Может, Андро слишком часто его слушал. Иногда он начинал философствовать насчет бессмысленности войны, хотя солдатам меньше всего хочется слышать такие вещи. А еще он мог промчаться голым перед линией неприятеля или, опять же, приплясывая, разоряться по поводу росы. Одно дело, когда такое вытворяют в хипповом балете, и совсем другое, когда солдаты едят свой завтрак, готовясь отдать жизнь за родину. Так что Явор поступил правильно.
Однажды мы с Андро провели целую ночь вместе под открытым небом — пили и пели. Мы отбились от нашей группы и расстреляли все патроны, когда вдруг наткнулись на подбитый танк четников. В танке мы обнаружили бутылку ракии, которая быстро развязала наши языки. Ничего глупее нельзя было придумать: мы распевали хорватские песни под „сербским“ ночным небом. Две шальные пули могли в любую минуту заткнуть нам глотки. (Война — та же русская рулетка. Любой вздох может оказаться последним. Но со временем эта пугающая мысль становится все более возбуждающей, как наркотик. Хочется проверить, как далеко ты способен зайти.) Мы были молодые, бесшабашные, досыта наевшиеся смертями, и нам было море по колено.
На наше счастье, когда мы затянули югославскую песню-победительницу Евровидения-1989, перед нами неожиданно вырос пьяный сербский солдат в полной выкладке и пожелал к нам присоединиться. У нас еще оставалось полбутылки. Очевидно, он принял нас за своих, так как мы сидели на сербском танке и пели югославскую песню. Только после первого глотка, разглядев на наших камуфляжах хорватскую эмблему, он понял, что мы враги. Повисла напряженная пауза. Он таращился на красно-белые нашивки, мы — на его винтовку. Наши, без патронов, валялись на земле. И тогда Андро спас положение, снова затянув песню, и этот сербский парень подхватил ее. Мы орали в три глотки, как мартовские коты: „Rock me baby! Nije vazno šta je. Rock me baby! Samo neka traje“[25]. To был, наверно, наивысший триумф в истории европейского песенного конкурса.
Евровидение спасло мне жизнь.
Когда мы приканчивали бутылку, Андро раскрыл нам страшную тайну. Он голубой, и ему хочется меня поцеловать. Андро был красивый малый. Черные волосы, белая кожа, смачные губы. В моем списке он был бы на сто пятьдесят шестом месте, но война шла уже полгода, и… еще немного, и я бы его поцеловал. (Война превращает тебя или в фашиста, или в педика.) Но я не мог хотя бы в память об отце, любителе сербского траходрома. Короче, мы перевозбудились, брюки сползли вниз, а наши карлики встали во весь рост. Андро нам дрочил обоим сразу. По члену в каждой руке. Самое невероятное мое воспоминание о той войне. Под покровом черной далматской ночи придурок из Пулы одним махом наяривает два стояка, сербский и хорватский.
Если бы в мире были целые нации геев, наверняка было бы меньше войн.
Я просыпаюсь; на белых стенах залитой солнцем комнаты подрагивают тени. Мое темное прошлое пытается обрести равновесие на этом безмолвном острове, где ты засыпаешь ночью, словно днем, и просыпаешься в шесть утра от бьющего в глаза луча. Какой уж тут сон! Мне кажется, что я в больнице. Неоновое освещение, мертвая тишина и никакой верхней обуви. Гудмундур расхаживает по дому в одних носках. Отвратительное, доложу я вам, зрелище.
И эта мирная страна не знает войн. Уже тысячу лет. Вот она, островная психология. Нет лишней росы, за которую люди будут драться.
Стоило ли положить столько народу, чтобы назвать Книн хорватским городом? Я до сих пор задаю себе этот вопрос. Вскоре после войны мне случилось проехать на машине через этот захудалый городишко с населением в 15 тысяч. При виде красно-белых флагов на крышах домов я почувствовал тошноту. Пришлось остановиться и блевануть на обочине. Меня стошнило на землю, за которую я готов был отдать жизнь. Нет ничего глупее, чем война, и тем не менее мы должны были через это пройти. Да, должны. Только не спрашивайте меня зачем. Должны, мать ее так, и все дела.
Каждый человек принадлежит к какой-то нации, чему-то такому, что неизмеримо больше его. Нация есть сумма наших индивидуальных сил, равно как и наших индивидуальных глупостей. Война — это когда первые вынуждены подчиняться вторым.
Я встаю с постели и иду в ванную. Чистую до ужаса. Без признаков живых существ. Здесь оправляются ангелы. У меня сильнейшее святое похмелье. От пива и от всех аллилуй, произнесенных мной в студии. Гудмундур остался очень доволен моим выступлением. Американский коллега его не подвел.
Интересно, есть ли в посольстве США телеохранник, этакий прыщавый недоумок, который мониторит все местные телевизионные передачи на предмет угроз взорвать Буша или устроить ФБР какую-нибудь пакость. И вот в поздний час он вдруг видит на экране лысого мордатого типа, как две капли похожего на фотографию с постера „Разыскивается особо опасный преступник“, что висит на стене рядом с телевизором. Хорватский клиторопоклонник, застреливший неделю назад в Квинсе агента ФБР и выдающий себя за священника, найденного мертвым в прошлый вторник в сортире аэропорта Кеннеди. Всю ночь в ожидании спецназа я просыпался через каждые полчаса. В четыре я позвонил своей возлюбленной Муните. Глухо, как в танке.
Святая чета встает в семь. Утренняя молитва в 7:30. С участием отца Френдли. „Господи, спаси меня, грешного“.
После завтрака у нас осмотр достопримечательностей. Тут живет президент, это шопинг-молл, там хранится вулканическая вода. Здесь делают знаменитый молочный продукт под названием „Scare“, а вон там бассейн, один из лучших в мире. Они всячески пытаются убедить меня, что краше их страны на свете нет. Самая большая продолжительность жизни, самые счастливые люди, самый чистый воздух и т. д. и т. п. Мне хочется сказать им, что страна, в которой нет борделей и оружейных магазинов, не смеет и мечтать о таком титуле, но вместо этого преподобный Френдли размеренно кивает головой, вниз-вверх, вниз-вверх, как буровая установка на техасском нефтяном месторождении.