определенно в пользу Германии, хотя бы из‑за ее ранней ориентации на государство всеобщего благосостояния, не говоря уже об отсталой деспотической России. Скорее, становится очевидным, что Германия стала экспериментальным полем эпохи модерна на рубеже веков благодаря своему особенно успешному и, прежде всего, особенно быстрому экономическому, социальному и культурному развитию: за двадцать пять лет, прошедших с 1890 года до начала Первой мировой войны, последствия стремительных потрясений переживались здесь, так сказать, бесконтрольно, а возможные реакции и ответы на них разыгрывались во всех вариантах и в бешеной спешке. В перегретой атмосфере взрывообразно разраставшегося Берлина за очень короткое время появились новейшие варианты не только научных, технических или инфраструктурных достижений, но и культурных и идеологических. Экспрессионизм и движение за реформу жизни, радикальный национализм и радикальный марксизм, молодежное движение, модерный антисемитизм и сионизм, движение фёлькишей и ранние формы коммунистического мирового движения были задуманы и опробованы здесь почти одновременно, а иногда и в одном месте.
Из всех этих движений и идеологий национализм достиг наибольшего динамизма и наиболее интенсивного распространения. В Германии до основания Германской империи в 1871 году он был оппозиционным движением, тесно связанным со стремлением к либеральным свободам, демократии и парламентаризму. Более того, он не был привязан к национально определенному государству, а был культурным и языковым национализмом, который, по общему признанию, рано установил свою идентичность, отличаясь от негерманских групп и наций. С достижением своих целей путем создания немецкого национального государства по малогерманскому пути он мутировал в имперский национализм и, таким образом, в центральную интеграционную модель молодой, чрезвычайно разнородной и разобщенной «нации», которая теперь должна была стремиться как можно скорее обернуть объединяющие узы вокруг этого аморфного и непостоянного образования. То, что должно было считаться «немецким», изначально определялось прежде всего отграничением от не-немцев – поляков на востоке и французов на западе. Кроме того, рано возникло внутреннее размежевание с теми, кто сопротивлялся этому засилью национального государства как основной или даже единственной формы привязки и предпочитал другие ориентации: социал-демократы, прежде всего, с их ориентацией на интернационализм, а также католики с их связью с папской церковью в Риме. Уже в начале своего существования новогерманский национализм также дистанцировался от единственного нехристианского меньшинства в Германии – евреев. Из этого в 1880‑х годах вырос вполне традиционный, протестантский партийный антисемитизм, который, однако, довольно скоро исчез и уступил место другим вариантам[45].
Таким образом, национализм объединил в себе многие, если не все, недовольства, претензии, страхи и тревоги: страдание от социальных потрясений и политических конфликтов, восторженное предпочтение единства многообразию, отчаяние перед лицом сложности модерного мира и стремление к простым объяснениям, страх перед анархией свободы, поиск перспектив избавления от тягот и квазирелигиозной жизненной опоры. Но помимо этого он же давал новый опыт опьянения массовыми мероприятиями и вновь пробудившееся наслаждение силой, стремление к власти и национальный экспансионизм.
С основанием национального государства сверху немецкий национализм в значительной степени лишился своего антиавторитарного, даже революционного импульса и быстро превратился в одну из доминирующих характеристик культуры новой Германской империи, которая, как и все молодые национальные государства, изначально стремилась прежде всего приобрести как можно более древние традиции и таким образом заявить о себе как о «естественном», а не просто политически желаемом объединении. Уже одно это сделало постоянную отсылку к древней Германской империи постоянным явлением в повседневной культуре. Культ германского Средневековья, германских племен, переселения народов и освободительных войн был призван продемонстрировать историческую глубину и, следовательно, легитимность и произвел эффект далеко за пределами образованных средних слоев, которые были особенно восприимчивы к нему.
В новом имперско-германском национализме объединились гордость за почти невероятный подъем Германии, энтузиазм по поводу ее экономических успехов и достигнутого ею «мирового значения». В то же время, однако, национализм стал точкой, в которой сфокусировался кризис модернизации. Людям, которых тревожил страх перед возможной утратой социального статуса, вызванный быстрыми процессами перемен, кризисными и непредсказуемыми колебаниями экономической конъюнктуры, страданиями от последствий городской цивилизации и культуры эпохи модерна, приверженность собственной нации давала чувство естественной принадлежности к чему-то большому и успешному, с помощью которого можно было преодолеть внутренние раздоры и компенсировать нарушение чувства идентичности, потерю ориентации и страхи перед будущим.
Вскоре новый национализм обратился и вовне: экономической мощи должна была соответствовать внешняя демонстрация силы. С начала века возникали националистические массовые организации, которые проводили кампании за «германизацию» прусской части Польши, расширение германской колониальной империи, за «мировое значение» Германии и достигли значительной эффективности. Идеологические основы национализма также начали меняться. Хотя Бисмарк, создавая империю, сделал это вразрез со всеми великогерманскими устремлениями и отказался от планов создания пангерманского государства, с начала века подобные цели, выходящие за пределы малогерманской империи, все чаще провозглашались вновь, но теперь уже со ссылкой на то, что немецкий «народ» разбросан по разным государствам и требует единства.
Проявляющаяся здесь связь между антимодернистской критикой и фёлькиш-националистическими тенденциями видна уже у двух старших протагонистов антилиберальной критики культуры, чьи широко читаемые основные работы появились в 1880‑х и 1890‑х годах, – Пауля де Лагарда и Юлиуса Лангбена. Оба они, выступая против бездушного материализма нарождающейся эпохи модерна, проповедовали религию внутренней душевности, искренности и идеализма, которая должна черпать свои силы в «народе». Под «народом» подразумевались не «народные массы» в республиканском смысле – как противоположность «властям» – а члены «нации». Если вначале «народ» еще был скорее культурно понимаемой категорией, то теперь он все чаще переосмысливался как биологическая, «расовая» категория, основанная на происхождении. Это означало, что была найдена естественная, то есть от природы данная, «органическая» категория, которую можно было связать с тоской по исконному, подлинному и противопоставить «механистическим» категориям эпохи модерна, таким как класс или общество[46].
Эта идея нашла отражение и в новом законе о германском гражданстве. Поскольку в условиях экономического бума приток иностранных, в основном польских, рабочих в сельское хозяйство и промышленность Восточной Германии продолжал расти, было законодательно установлено, что немцами считаются те, кто произошел от немцев, но не те, кто родился в Германии. Решающим фактором, как подчеркивали немецкие консерваторы при обсуждении закона в рейхстаге, было то, что «происхождение, кровь, является решающим фактором для приобретения гражданства. Это определение прекрасно служит для сохранения и поддержания народного (völkisch) характера и немецкого своеобразия»[47].
Определение немца через «кровь» и «расу» могло быть и было обращено против германских евреев. Возникший в империи новый антисемитизм ссылался уже не на религиозные различия и традицию христианской ненависти к иудеям, а все больше на постулируемую биологическую – «расовую» – инаковость евреев. Тем самым был сформулирован