Это ты, ты платишь мне?.. - бредил он. - Зачем ты так глядишь на меня? Разве я виновен?.. Ты же, ты же видел, как они все, все орали "распни его!". Но теперь ты платишь мне... ты, который звал любить их всех, врагов своих... Или лгал ты?.. Чтобы платить сполна?.. А если это не ты, то откуда берется эта проклятая боль?
Пилат опрокинулся на спину и широко раскрыл глаза. Зрачки Пилата сузились вдруг, как от яркого света. В узорах мраморного потолка он увидел всю свою жизнь и дорогу в бездну, которую заслужил одним омовением рук в дорогой александрийской чаше.
Кобылица наклонилась над Пилатом и теплым, волглым языком облизала ему лицо. Через несколько мгновений глаза Пилата остекленели.
Я помню, как снова занялся костяными лошадками и, когда Закария кончил свой рассказ, невольно повернулся к нему и задал вопрос, которого еще миг назад не было у меня на уме. Я обратился к Закарии по-арамейски, поскольку принял его за выходца из Сирии.
- Скажи, учитель, почему тысячи людей встречали Спасителя "осанной" и пальмовыми ветвями, а в скором времени те же тысячи кричали "распни его!" и желали ему смерти. Или при казни присутствовали другие люди? А если это были другие, то куда же девались первые?
Закария обратил на меня удивленный взор и ответил по-эллински:
- Снова ты изумляешь меня. Сколько же тебе лет, маленький искатель мудрости?
- Исполнилось шесть, учитель, - гордо сказал я.
- Не успеют твои года удвоиться, как на свой вопрос ты сможешь ответить сам и лучше, чем это способен сделать я, - ласково улыбнувшись, проговорил Закария. - А пока я скажу тебе вот что. Вполне вероятно, что это были те же тысячи. Первые превратились во вторые. И произошло это потому, что им внушили, будто белое это черное, а черное - это белое. И тысячи людей перестали верить своим глазам. А такое наваждение стало возможным от того, что день обязательно сменяется ночью, но только истинно любящее сердце всегда источает яркий свет и, озаряя себе путь, никогда не собьется с него. А что такое истинная любовь, ты знаешь сам и не слушай никого, кто вызовется объяснять тебе это умными словами. Ты знаешь это сам, и здесь, на земле, будет испытываться сила твоей памяти. Ты не должен забыть, что есть любовь, ибо жизнь человеческая нелегка и часто ожесточает сердце.
Нашему благодетелю Набайоту не нравился иноверец Закария, однако он ни разу не упрекнул мать в том, что она принимает его в своем доме.
Когда Набайот не был в отъезде, он часто навещал нас. Они подолгу оставались с матерью вдвоем в доме, а я играл во дворе. Иногда Набайот уходил от нас в радостном настроении, иногда - в сокрушенном расположении духа, но он не забывал немного поиграть со мной и подарить на прощание новую игрушку.
Мою мать унесла холера, когда мне было немногим более семи.
Недоброй, очень недоброй памяти лето пятьсот пятого года. Оно началось широкими степными пожарами. Тяжелый войлок дымов затягивал небеса, и днем стоял полумрак, а ночами в смоляной мгле выскальзывали не то с небес, не то из глубин Аида долгие багровые сполохи. До рассвета хрипло взвывали собаки, и кони бились в стойлах, раздувая ноздри и брызгая пеной. Я видел, как тянутся над ручьями и колодцами волокна коричневой дымки, и боялся подходить к воде.
Первым из нашего дома вдохнул этой дымки старик Елеазар. Почувствовав, что обречен, он написал на куске пергамента письмо и вручил его мне.
- Береги пергамент как зеницу ока, - сказал он мне торжественно, сам же сутулясь и на глазах бледнея лицом. - Когда станешь совершеннолетним, плыви в Александрию египетскую. Там отыщешь врата с этим знаком, - он указал мне на третью букву священного алфавита, заглавную в тексте пергамента. - В те врата входи смело. Там примут тебя, как своего, и ты достигнешь истинного могущества духа, заключенного в твоем имени. Прощай, Эвмар.
В тот же вечер, чтобы не передать гибельную хворь кому-нибудь из нас, здоровых, а самому не умирать мучительной смертью, старик Елеазар, слабея, добрался до берега и утопился в прибое.
Следом за моим учителем, словно по одному мановению черного крыла Эвмениды, умерли нубийцы и стряпуха.
Спустя сутки вернулась из плавания галера Набайота. Она встала не в порту, а заякорилась прямо напротив нашего дома. Из приставшей к берегу лодки выскочил на песок Набайот. Он пришел к нашему дому бледный и перепуганный. Не произнеся ни слова приветствия, он судорожно схватил нас с матерью за руки и, уведя в лодку, переправил на корабль. Мы отплыли из моей родной Фанагории. Навсегда.
Набайот опоздал. До самого вечера моя мать в горьком молчании смотрела назад, за корму. Ветер усиливался, берег истончался вдали, и его вскоре заволокло грязной степной гарью. К ночи мать слегла. Она тоже вдохнула коричневой дымки. Когда я заметил это, душа моя похолодела. Я очень испугался, почувствовав, что вот-вот останусь сиротой. Я ничем не мог помочь моей матери, бессилие забилось в груди жгучей болью, и я едва не потерял сознание. Я стиснул зубы и не дал глазам проронить ни одной слезы.
Миновал еще один вечер, и моя мать умерла. На ближайшем берегу ее кремировали. Я остался один в холодном море, лишенный тепла любимых рук. Но странно: я не тосковал в те горькие дни, а только забивался подальше от всех и подолгу оставался в молчании. Во мне молчало мое сердце, молчала душа, я только слышал плеск волн о днище галеры - и ничего, кроме этого шелестящего плеска, не было ни во мне, ни вокруг меня. Я прозрел, что ненадолго задержусь в царстве живых, и нет причины печалиться: скоро, очень скоро мы все соберемся по одну сторону Великой Реки - мой отец Бисальт, моя мать Тимо и я, их сын Эвмар.
Все остальное время плавания Набайот словно боялся замечать меня. Он еще сильнее осунулся, побледнел - и часто молился.
Мы сошли на берег у Танаиса, который стал моей второй родиной. Здесь Набайот имел еще один дом, где он обосновался уже до конца жизни, а в Гермонассу и Фанагорию он потом плавал лишь за тем, чтобы справить какое-нибудь торговое дело.
Когда мы вошли в его дом, он сразу приказал меня накормить, но сам есть не стал - сел напротив и долго тяжелым, пристальным взглядом смотрел на меня, так