и чеканит:
– Мне не нравится твой тон.
– Тогда не заговаривай со мной.
Шаг вперед, грудь колесом. Он становится передо мной.
– Да что с тобой происходит? Это подростковый возраст? Что-то гормональное? Скажи, запишем тебя к врачу! Или ты просто в какой-то момент решила, что станешь невыносимой? Что это за поведение? Что за дерзость, дурость, протесты… Ну, объясни! Не можешь?
Я сверлю его взглядом. Сжимаю губы. Мы оба молчим.
Боль в висках становится нестерпимой.
– Саш, – наконец произносит папа со вздохом смирения. – Поговори со мной, а? Что не так? Мы же были друзьями…
Бах! И плотину внутри прорывает. Темное с ревом ломает мне ребра, затопляет все внутри.
– Были, – киваю. – Пока ты не изменил моей маме.
Папа вздрагивает. Бросает быстрый взгляд в сторону спальни, и в этот момент я ненавижу его каждым атомом.
– Как ты… – его щеки бледнеют. Губы сжимаются в нитку. Глаза в замешательстве прыгают с предмета на предмет, кружат вокруг моего лица, но посмотреть прямо не решаются. – Я… Я… – бормочет он.
Вот так! Получай! Я тоже могу сделать больно. На мгновение меня затягивает в водоворот триумфа.
– Может, это тебе надо больше о ней заботиться? – язвлю я.
Папа, пошатнувшись, приваливается спиной к холодильнику, а я прохожу мимо. Я не смотрю на него, да и он не пытается меня остановить. Он проиграл, я победила, но радости нет.
Тихо закрываю дверь, чтобы мама не проснулась, и на меня накатывает паника. Дышать становится труднее, комната расплывается перед глазами, и я словно рассыпаюсь, крошусь, разлетаюсь на тысячу осколков.
И каждый осколок продолжает болеть.
Утром я просыпаюсь с опухшим лицом и головной болью. Дурацкий будильник дрелью вонзается в виски и затылок. Вот бы никуда не идти сегодня… На мгновение эта мысль кажется соблазнительной, а потом я с ужасом представляю, как проведу целый день с мамой. Как целый день буду врать ей… Или хуже того, скажу правду.
Я вскакиваю и иду в ванную. Корчу себе рожу, чтобы отвлечься от мыслей, но они как вода: везде найдут себе щелку. Ни мой оскал, ни синяки под глазами их не останавливают. И я вспоминаю.
Я узнала случайно, как почти всегда узнают плохое. Мы сидели за столом, ужинали. Все было как обычно, разве что папа казался немного усталым. Мама громко смеялась, и искры в ее глазах согревали всех нас. Я тоже смеялась. Тихонько гудел холодильник, звенела посуда, и бряцали серьги у мамы в ушах.
Папа много шутил. Размахивал руками, жестикулировал и, конечно, смахнул со стола стакан. Я бросилась за тряпкой, а он – собирать осколки. Что-то тогда он смешное сказал, я не помню. Руки случайно соприкоснулись.
Я испугалась. Он весь будто корчился. Вспышки цветов метались в панике, оранжево-бурая жижа болотом засасывала их внутрь себя. Чувство вины. Настолько тяжелое, сильное, мутное, что я охнула и отшатнулась.
– Порезалась? – В голосе папы были тревога, забота, лю… Много чего. Он протянул мне руку, но я спрятала свою за спину и помотала головой. Мне было больно. И осколки стакана тут ни при чем.
А дальше просто. Это несложно, если знать, где искать. То, как он смотрел на маму, то, как все время прижимал ее к себе. То, как оглядывал всех нас больными глазами. Я просто поняла.
Ночью я взяла его телефон и нашла их переписку: это была ошибка, надо прекратить, я женат… Обычные пошлости, какие, наверное, говорят в таких случаях. Я их удалила. Не знаю, что папа подумал об этом, с техникой у него нелады.
Вот и все.
Я сплевываю пасту в раковину и умываюсь холодной-холодной водой. Синяя прядка падает на лицо. Я кручу ее в пальцах, а затем аккуратно срезаю маникюрными ножницами и смываю в унитаз.
На кухне мама воркует с Ксю, папа как ни в чем не бывало пьет кофе. А я… я чувствую себя так, словно смотрю на них из какого-то другого, параллельного мира.
Как он может так притворяться…
– Мам, надо поговорить, – произносят мои губы.
Папа замирает. Смотрит на меня в ужасе.
– Что такое? – спрашивает мама с улыбкой. – Будешь овсянку?
Папа встает. Тихо скрипит стул, трескается по швам тишина. Мама отводит взгляд и щекочет Ксю. Сестренка смеется. Что-то внутри меня переполняется, и я не могу, не могу, не могу с этим справиться. Папин взгляд умоляет молчать.
– Вы чего? Опять поругались?
Мы с папой смотрим друг на друга.
– Нет, все хорошо, – медленно говорит он. – Я обещал подвезти Сашку до школы.
Мы идем в коридор, обуваемся. Выходим за дверь, и я опять бегу вниз, перескакиваю через ступеньки, только бы он меня не догнал. Но папа и не пытается. Да и что бы он мог мне сказать? Есть такие поступки, которые не исправить словами.
Ветер на улице пробирает до самых костей. Сентябрь кончается, а вместе с ним и еще что-то важное. Только внутри меня.
– Привет! – радостно говорит Каша, выдергивая наушники из ушей. Он ждет у школьных ворот и напоминает дворнягу. Помпон на желтой шапке, как хвост, мечется в разные стороны. Ему явно не терпится что-то мне рассказать.
Я прохожу мимо.
– Ау, Саш, ты чего? – недоуменно кричит он мне вслед. – Какая муха тебя…
Я ускоряю шаг и врезаюсь в кого-то плечом.
– Мацедонская, ты обалдела?
Егор стоит возле лестницы. Коричневая кожаная куртка на нем даже не пытается притворяться новой. Оксана торопливо сбрасывает его руку со своего бедра и отводит глаза. Они оба мне противны.
– С дороги, – цежу я сквозь зубы.
– Чего?
Недоумение превращает лицо Егора в комичную маску. Я не задерживаясь взбегаю по лестнице и захожу в школу прежде, чем он успевает очнуться от шока. Чья-то рука ложится мне на плечо. Я разворачиваюсь и, шарахнувшись в сторону, натягиваю рукава толстовки на пальцы.
– Эй, ты в порядке? – спрашивает Андрей. За спиной у него маячит Лера.
– Не трогай меня. – Я не хочу сейчас знать, что он чувствует. Я вообще ничего ни про кого не хочу знать.
– С тобой что-то не так. – Андрей хватает меня за рукав.
Я вырываюсь и толкаю его с такой силой, что кожаная лямка соскальзывает с крепкого плеча, а сумка падает на пол.
– Не трогай! Отстань от меня! Отстаньте все!
– Ты что, больная? – верещит Лера.
Андрей поднимает сумку. Отряхивает ее, закидывает на плечо и прячет руки в карманы.
– Как скажешь, – отрывисто говорит он. А потом уходит, расталкивая плечами зевак. Уходит Лера, уходят все, и я…
Я остаюсь