что были репрессированы по этническому принципу. Среди них он называет лишь украинцев, хотя мог бы привести и множество других примеров – чеченцев, крымских татар или тех же евреев после Второй мировой войны. Однако мой основной вопрос к Динеру не об этих случаях этнических репрессий, а о том, является ли осуществленная им национализация памяти – идентификация мнемонического коллектива с этнической группой – исторически верной и морально оправданной? Я считаю, что нет. Задуманная с целью утвердить уникальность Холокоста в сравнении с другими примерами массовых убийств, эта концепция коллективной памяти делает невозможными сами эти сравнения. Динер упрощает различия между двумя типами коллективов – нацией и классом. Попытки марксистов придать социальным группам функцию самосознания («класс для себя») не кажутся Динеру убедительными, но национальную идентичность он воспринимает как данность.
На деле коллективы не могут чувствовать вину или печаль; на это способны только индивиды. У последних, однако, есть возможность передавать свои чувства другим людям. Инструменты для этого дает культура, позволяющая людям обмениваться опытом и передавать его. Разные формы, средства и жанры культуры сохраняют и искажают память, которая передается между отдельными людьми, сообществами и поколениями. С помощью текстов, образов и других символических инструментов некоторые люди могут даже создавать новые группы и коллективы. Кроме наций и классов, существует третий тип коллективов – ассоциации, которые впервые описал Алексис де Токвиль[87]. Постсоветская трансформация произошла не в бесструктурном обществе, лишенном классов, наций и субъектности. Она стала результатом борьбы множества коллективных субъектов, которые конструировали себя на основе множества принципов – как этнические, политические, поколенческие, мнемонические или иные коллективы. В борьбе между такими коллективами и формируются их идентичности.
Культурная память близка коллективной памяти, но значительно шире ее[88]; в отличие от последней, культурная память не предполагает наличия мнемонического коллектива. В современном мире сообщества поклонников того или иного артиста, подписчиков на журнал или участников онлайн-чата играют роли таких «мнемонических коллективов», идентичность которых исчезающе слаба, а культурная общность, наоборот, сильна и многомерна. Поворот от «коллективной памяти» к «культурной памяти» переносит акцент со вспоминающего коллектива на культурные жанры и искусственно созданные конструкции, из которых состоит память. Это поворот от социологии памяти, инициированной Морисом Хальбваксом, к культуральным исследованиям памяти, начало которым положил Вальтер Беньямин. Мультимедийные коллажи культурной памяти включают множество типов означающих: от мемуаров до мемориалов, от трудов по истории до исторических романов, от семейных альбомов до музеев и архивов, от народных песен до фильмов и Интернета[89]. Типично токвилевская ассоциация – общество «Мемориал» – играла и продолжает играть ведущую роль в сохранении памяти о жертвах Советской эпохи, контроле за соблюдением прав человека и в борьбе за демократизацию России. «Мемориал» и воплощает в себе постсоветский тип мнемонического коллектива, и свидетельствует о важной роли памяти в структурировании социального пространства.
В середине 1980-х Михаил Горбачев объявил кампанию «гласности», которая рассказала о советском прошлом больше, чем о российском настоящем. Опубликованные мемуары, архивные находки и популярные книги по истории обнажили процессы, институты и фигуры участников террора[90]. Великие книги «оттепели», которые еще оставались неизданными в России, – произведения Солженицына, Шаламова, Гроссмана – вышли в свет огромными тиражами. Сотни воспоминаний и автобиографий, опубликованных в 1980-х, рассказывали о страданиях, пережитых советскими людьми. В 1993 году литературовед и тогдашний советник президента Ельцина Мариэтта Чудакова писала, что эти книги выполнят функцию «российского Нюрнбергского процесса», который пройдет не в зале суда, как в Германии, а на страницах мемуаров[91].
Этой надежде не суждено было сбыться. Историки и журналисты часто жалуются на цинизм постсоветского общества. Вместо того чтобы научиться плюрализму, оно усвоило печальный урок о том, как историческая правда зависит от интересов властей предержащих. Хотя память о социальной катастрофе живет долго, пережившие ощущают ее не так, как их дети, а последние – не так, как второе или третье поколение после катастрофы. Так называемая «вторая десталинизация» России, начавшаяся в 1985-м, задохнулась в новом застое, который сгустился к началу 2000-х.
Маргинализованная российская интеллигенция начала XXI века лишилась экономической и политической релевантности. Контролируемое государством телевидение сознательно насаждает ностальгию по советскому прошлому. Ее проявления все чаще попадают в книги и на экран компьютера. В исторических романах, биографиях, художественных и документальных фильмах все большую роль играют пропаганда и теории заговора, которые отрицают или, чаще, оправдывают преступления советского периода. Светлана Бойм противопоставила два типа ностальгии, реставрационную и рефлексивную; этот, второй тип ностальгии, в ее определении, близок к тому, что я здесь называю горем[92]. Но и «реставрационная ностальгия» вряд ли выражает искреннюю тоску по коммунальным квартирам, колхозам или ГУЛАГу. Тоска по прошлому часто коренится в неприятии настоящего, и популярность Сталина в России росла тогда, когда ее лидеры лишались политической поддержки. В современной ситуации рост влияния социальных медиа и их решающая роль в политике 2010-х подтверждают правоту Токвиля, который писал в 1830-х годах:
Среди законов, управляющих человеческим обществом, есть один, абсолютно непреложный и точный. Для того чтобы люди оставались или становились цивилизованными, необходимо, чтобы их умение объединяться в союзы развивалось и совершенствовалось с той же самой быстротой, с какой среди них устанавливается равенство условий существования[93].
Нет сомнений, что в своем безграничном консюмеризме российское общество испытывает меньший интерес к вине Советского Союза, чем пятьдесят или даже двадцать лет назад. Тем не менее отсылки к советскому наследию поразительно живучи в политических спорах и культурном производстве постсоветской эпохи. За время после распада СССР появилось много оригинальных и важных романов и фильмов, решающих сложную задачу – разобраться в советском прошлом (см. главу 11). Примерно в 2010 году интеллектуалы начали разговор о третьей волне десталинизации. Поддержанная президентом Медведевым, эта инициатива привела к ряду встреч и деклараций, но идея создания национальных музеев «тоталитарного террора» в Москве и Петербурге осталась нереализованной. Вероятно, понадобится следующая, четвертая, волна десталинизации, чтобы эти замыслы осуществились[94].
Основой советского режима было его непогрешимое право на собственное определение истины. Начав сомневаться в этом праве, Советский Союз рухнул. XXI век демонстрирует болезненную сложность посткатастрофической ситуации. Прошлое преследует россиян, разделяет общество и ограничивает политический выбор. Если второе и третье поколение живут на той же территории, где произошла катастрофа; если политический режим на этой территории хоть и прошел множественные трансформации, но уклоняется от ясного, ответственного понимания прошедшей катастрофы; если палачи не осуждены, потерпевшим не возмещены убытки, не запрещены преступные институты и не возведены памятники жертвам, то память о катастрофе приобретает особые формы.