телефону. Понимаете, что я говорю?
Она беззвучно сказала «да». Я облизал губы.
– Я наконец находил через какое-то время в себе силы подняться, но когда подходил к матери, испытывал ужасно сильный прилив чувства стыда за то, что она меня приветствовала спокойно, весело и совершенно не разделяя моих мучений. Она даже не видела, что я мучения испытываю, а если видела, никак не связывала их со сном или собой. Чего я мучался? И сейчас не могу сказать, а вот до сих пор помню.
Лида, не глядя на меня, спросила, где моя мать сейчас.
– Она умерла. Довольно давно.
Мы какое-то время шли молча по неизвестной мне темной и кривой улочке. Ноги утопали в размешанном телегами и машинами и оттого только еще более вязком снегу. Я не заметил, как мы пришли, и чуть не наскочил на обернувшуюся ко мне Волочанинову. Было тихо, только уютно кудахтали куры за забором. Лида замерла и вдруг прижалась к моим губам своими. Затем она отпрянула, ничего не говоря, словно проверяя, что будет дальше. Она как будто дрожала, от холода, что ли. Я потянулся к ее губам, но тут оказалось, что в темноте не до конца ясно представляю, как соотносится ее рост и мой, и ткнулся куда-то в нежную прохладную щеку. Лида прошептала:
– Да ты целоваться, что ли, не умеешь?
– Больно ты умеешь, – ответил я и сгреб ее в объятья так сильно, как только смог.
Она прихватила ладонями ворот моего пальто, я обнял ее, и мы простояли, целуясь, с минуту или больше. Потом она отстранилась и не своим голосом спросила, не хочу ли я подняться к ней в квартиру. Я почему-то только подумал, что спать на старом тесном диване Туровского все равно больше нет никаких сил.
10.
Я шел и вспоминал вопрос, который Туровский задал мне утром. Он сказал: «У вас, простите, подштанники теплые?» Он был старый и мудрый человек, он отлично знал жизнь. Мои подштанники не были теплыми, я мерз, как собака.
Комендантский час уже начался, и меня дважды останавливали патрули. Каждый раз, когда солдаты, склонившись над фонариком, изучали мои бумаги, я представлял, как у них за спиной кто-то тащит через плечо придушенного Брандта, шаркая ногами и то и дело роняя тело в грязь. Хотелось надавать оплеух, но как раз, когда кулаки начинали чесаться, солдаты козыряли и уходили прочь.
Черный ход ратуши был открыт. Я минут десять крался и таился вдоль стены, сжимая ключ в кармане, а сторож попросту не запер дверь. Самого сторожа или немцев-охранников не было на первом этаже и духу. С другой стороны, храпа тоже ниоткуда не доносилось, поэтому можно было предположить, что где-то они все-таки сидят и как-то все-таки здание стерегут.
Я просидел в быстро остывающем кабинете бургомистра неподвижно до полуночи. Иногда хотелось, например, почесать нос или облизать губы, но это, во-первых, могло привлечь внимание того, кого я выслеживал, кем бы он, черт возьми, ни был, а, во-вторых, я бы за собственным шумом не расслышал чужой. Крутило живот, одновременно было голодно и тошнило от одной мысли о еде. Лида в дорогу дала мне миленький синий термос кофе, и я только и мог, что изредка откупоривать его и делать по глоточку теплой горькой жижи.
В полночь над городом еле слышно пролетел самолет, и все как с цепи сорвались. Завыли сирены, а с крыши универмага напротив в небо уперлись и принялись шарить прожектора. Что-то засвистело, потом грохнуло, пол вздрогнул, и великолепный парадный портрет бургомистра прыгнул на пол. Где-то с минуту я, совершенно оглушенный, чесал нос и облизывал губы, а когда прекратил, понял, что с улицы тянет гарью. Я высунулся из окна и, лежа животом на подоконнике, оглядел сторону дома – ничего, только черные стекла окон. Выбежал в коридор, проделал такой же трюк и чуть не вывалился из окна – этажом выше из распахнутого окна мансардной часовой башенки на мороз вырывались искры, а ветер приносил сильный запах бензина.
По лестнице за мной раздались торопливые шаги, и, обернувшись, я в неверных отсветах крутящихся за окном прожекторов увидел черную фигуру крупного мужчины. Мужчина не был в форме, на его руке не было белой повязки, он был кем угодно, но не тем, кому разрешено находиться в ратуше ночью.
Он так торопился, что не сразу заметил меня, и потому вместо того, чтобы убить на месте, пробежал по лестнице мимо. Когда, чуть сбавив ход, он наконец обернулся, мы были уже наравне: он вполоборота бежит вниз, я, хоть и без оружия, но хотя бы слез с подоконника. Мгновение он смотрел на меня, раздумывая, а затем припустил быстрее и громче. Я бросился за ним, на ходу выхватив из кармана пистолет.
Мы пролетели, громко пыхтя, два пролета вниз, потом внизу затрещала дверь. Уже вбегая на последний пролет, я сообразил, что мужчина не выбежал на улицу, а ввалился в запертый кабинет наискосок от меня. Я сильно дернулся назад, но остановиться уже не смог и только потерял равновесие.
Ноги ушли вниз и, падая на пол лестничной клетки спиной к выбитой двери, я увидел три подряд вспышки от пола. Одна пуля ушла на пару сантиметров выше моей нырнувшей под мышку головы и пробила деревянные перила. Две другие прошли чуть выше сгорбленного туловища и попали в стену. Я, не особо вглядываясь, выбросил вперед руку с пистолетом и раза четыре подряд выстрелил в сторону вспышек.
Первая пуля разбила плафон в дальнем конце коридора, но оставшиеся залетели в сторону кабинета. Мужчина откатился за стену, и я смог подняться на ноги и укрыться за перилами. С минуту мы не предпринимали никаких действий, а потом с востока загудели тяжелые самолеты, и где-то рядом опять затрещало дерево. Было похоже, что поджигатель открыл окно, чтобы сбежать, но это могло быть и засадой.
Холл был освещен тусклым дрожащим светом, проникающим сразу с нескольких сторон и под разными углами. Свет этот ничего толком не освещал, но, в общем, давал представление, что и где находится. Я помучился сомнениями пару секунд и, испуганно озираясь, побежал в сторону главного выхода.
Прямо на меня, на ходу довершая поворот, шагнул здоровенный мужик с отвратительно знакомым ленивым лицом и грудью так толкнул меня в плечо, что я полетел на пол, а сам он отшатнулся и тоже потерял равновесие, хоть и не упал. Мы