(мог бы, конечно, Стенька и лодку начертать, но так попроще). Весь острог до подстенков размыло. И тюремщики утопли.
Так и уплыл на ковре с новыми товарищами на Волгу. Поприбавилось разбойничков в шайке.
А с чёрным этим ковадратом многие потом живописцы-изографы колдовали, но так у них ничего и не вышло.
* * *
Его, пока в остроге сидел, положили и стали пытать: иголками кололи, кошками били — всё без толку. И тут опять этот старый хрен:
— Да вы чего бьёте-то? — говорит. — Ведь вы не Стеньку бьёте, и не он у вас в кандалах, а чурбан! Стенька вам глаза отвёл да и хохочет.
Смотрят: а и впрямь…
* * *
— Так что за старичок-то был?
— Да Бог его знает… — мрачно отвечал мне Степан Тимофеевич. — А може, и не Бог…
— А кто? Чёрт?
Неопределённо повёл плечищами, промолчал.
— Думаете, это Маша старичка подослала?
— Али сама старичком прикинулась…
— Маша?! Ну фартит вам на колдуний! — восхитился я. — То Настя, то Марина-безбожница, а теперь ещё и Маша…
— Не то на колдуний фартить, — уклончиво откликнулся он, — не то на колдунью…
Боюсь, что смысла последней его фразы я не уловил. Кого из своих полюбовниц он имел в виду? Вроде бы все три друг дружки стоят…
— И что с ней стало?
Хмыкнул, подвигал бровями.
— С Машей? Утопла, видать. Там така волна до Волги шла от острога — половину села слизнуло. А уж от угольной хаты, где она жила, и бревёшка не осталось.
— Да, но если она прикинулась старичком… А старичок, по вашим словам, присутствовал при пытках…
— Так ведь и острог волной смыло!
— То есть фактически вы её тоже утопили?
— Выходит, так…
— А сын у вас от кого был? От Марины?
Развеселился старик.
— Который? У меня по всей Руси сыновьёв…
— Я про Афанасия.
— А-а… — покивал. — С Афонькой — бяда. Ушлый, весь в меня. Куды ни приедет, везде в казамат посодють. В Ленбурге[7] я его выручал, в Астрахани выручал… Баек про него наплели — тьму. Будто и Синбирск он взял. Стоит-де там стена на выезде из города и будто бы прописано на той стене: «Взял Синбирск Афонька».
* * *
Какой утёс ни возьми — всяк известен тем, что был там Стенька Разин: где табором стоял, где шапку оставил, где клад зарыл. А уж могил Стенькиных и вовсе не счесть. В Персии — могила, в Жигулях — могила, на Каспицком море — ещё могила. Что ни год слухи шли, дескать, порешили Стеньку: то четвертовали его в Москве на Красной площади (иные говорят, на Болотной), то нательным крестиком из ружья застрелили…
Услыхал Афонька, что опять отца его убили, — опечалился. Дай, думает, съезжу на Балхинско-Чёрно море, на зелёный Сиверский[8] остров (говорили, будто бы там похоронен).
Подъехал к морю — тихо было. А сел в лодку — буря. Тут-то Афонька страху наимался! Чуть не захлебнулась его лодка. Добрался до отцовского дома — стоят одни голые стены. Заплакал да и пошёл прочь.
А лодки-то у берега нет уже, угнал кто-то лодку.
Едут два перевозчика, он и крикнул:
— Братцы, посадите меня!
Те подъехали и говорят:
— Что дашь за перевоз?
А денег у него в кармане — один кистень.
— Что спросишь, то и дам!
— Ну садись!
Сел он к ним, плывут. Перевозчики впереди вёслами гребут, промеж собой пересмеиваются:
— Ты, парень, больно бесстрашный, — говорят Афоньке. — Тут ведь народ — волгарь.
— Да я, брат, и сам с Волги.
Зазевался один перевозчик — Афонька цоп его в ухо кистенём, убил до смерти. Другого из лодки вышиб, сам сел в вёсла и поехал куда надо.
Вот каков был Афонька. Весь в отца.
* * *
Или вздумал это он однажды честно жить, без разбоя. Идёт себе путём-дорогой, а навстречу ему артель мужиков с золотых приисков.
— Здравствуйте, робята! Куда ходили?
— Идём с работы.
— А мне таких людей и надо! Третий день не жрамши — хоть на кусок хлеба добьюсь собе!
Мужики друг на дружку искосырились и говорят:
— Неужто мы одного побирушки испужаемся?
— Ну как, мужики, много денег у вас?
Ухмыляются:
— Да есть у кажного по сотняжке! А ты возьми поди!
Приуныл Афонька и молвит сам себе:
— Ну делать неча… Примусь-ка за прежнюю работу!
И лезет в карман за кистенём. А те, видать, смекнули.
— Да ты не Стенькин ли сын? — спрашивают. — Не Афонька ли Разин?
— Афонька.
Всё с перепугу отдали.
Известный был разбойник, чего там…
* * *
Шайку собрал поменее, конечно, Стенькиной, но человек семьдесят пять набралось бы. И посылает он своих ребят в Синбирск — проведать, как там евойный братец Ванька поживает.
Разузнали все дела, вернулись, сказывают: хорошо живёт Ванька. Суда разбивает, лоцманов в воду кидает.
— Ну, это он незаконно[9], — сказал Афонька. — Пусть бы он деньги и добро брал, а лоцманов в воду кидать незачем.
Написал ему письмо: «Ожидай меня в гости!»
Ванька отвечает: «Милости прошу, незнакомый человек!»
(Не знал, значит, что брат.)
Приехал Афонька в Синбирск, а Ванька его не признаёт — взашей прогнать хотел. И произошла промеж них война. Крепко упорствовали, много народу извели. Убежал Ванька в Рязанскую губернию, а Афонька сам стал баржи разбивать, только уже лоцманов в воду не кидал. За это его в Синбирске шибко любили. Даже надпись на стенке написали. Стенку-то снесли давно, а надпись так, говорят, и осталась — ночами проступает.
И получает он от Ваньки письмо: «Эх, братец, не признал я тебя тогда и войну упорную сделал. Я теперь третий месяц в несчастье: в тюрьме сижу».
Жаль тому стало родного брата, поехал он в Рязань. А народ его за отца принял, потому как с лица Афанасий был — писаный глазок Стенька. Шум поднялся, гвалт:
— Держи, лови! Энто тот самый, что архиереев с колокольни бросал!
Только ведь и Афонька-то был не прост: прошёл тихо сквозь народ и выпустил братца из крепости.
— Бросим всё это дело, — говорит ему Ванька. — Будет, брат, погрешили, пора на покаяние!
— Нет, — отвечает Афонька, — я до смерти свои дела не брошу!
А не долго ему озоровать осталось: нагрянуло войско, поймали Афоньку в лесу. Решил его суд сквозь тысячный строй три раза провести. Забили Афоньку до смерти, а Иван пустился в моленье и покаялся в девяносто семи людских душах.
Вот оно как бывает-то…
* * *
— Так от кого же у вас Афанасий?
Степан Тимофеевич наморщил