Радетель нравственности и тот не станет отрицать, что хорошо воспитанные и порочные господа гораздо приятнее добродетельных: зная, что им надо загладить свои грехи, они заранее стараются снискать расположение к себе, выказывая терпимость к слабостям своих судей, и поэтому слывут превосходными людьми. Хотя среди добродетельных людей немало поистине обаятельных, но обычно добродетель так высоко себя ценит, что никого не старается пленять; притом особы истинно добродетельные (лицемеры не идут в счет) обычно никогда не бывают довольны своим положением, считают себя обойденными на великой житейской ярмарке и угощают всех язвительным брюзжаньем, подобно непризнанным гениям. Вот почему барон, упрекая себя в разорении семьи, расточал блестки своего остроумия и чары соблазнителя перед женой, детьми и кузиной Беттой. Увидев сына, пришедшего вместе с женой, которая в то время кормила маленького Юло, он рассыпался в любезностях перед снохой, наговорил ей кучу комплиментов — лакомство, к которому тщеславие Селестины Кревель не было приучено, потому что даже для дочери толстосума она казалась на редкость вульгарной и незначительной. Дедушка взял на руки малыша, поцеловал его, назвал прелестным, восхитительным, залепетал, как кормилицы лепечут с младенцами, напророчил, что карапуз скоро перерастет его, бросил несколько лестных слов по адресу своего сына и наконец передал ребенка толстой нормандке, выполнявшей обязанности няни. Немудрено, что Селестина обменялась с баронессой взглядом, в котором можно было прочесть: «Какой обворожительный человек!» Вполне понятно, что она защищала свекра от нападок собственного отца.
Выказав себя приятнейшим свекром и баловником-дедушкой, барон увел сына в сад и там наедине дал ему несколько мудрых советов в связи с предстоящим обсуждением в палате одного щекотливого дела, возникшего в то утро. Он восхитил молодого адвоката своей дальновидностью, растрогал дружеским тоном своих наставлений и особенно тем, что, видимо, относился к нему с уважением и подчеркнуто обращался с сыном, как с ровней. Викторен Юло был типичным представителем молодого поколения, воспитанного революцией 1830 года[25]: мысли его всецело поглощала политика; он верил в свое блестящее будущее, однако скрывал честолюбивые надежды под маской напускной важности; чрезвычайно завистливый к упроченным репутациям ораторов, сам он бросал пустые фразы вместо метких слов, алмазов французской речи; однако ж он обладал большой выдержкой, но принимал чопорность за достоинство. Люди эти — поистине ходячие гробы, хранящие в себе останки француза былых времен; изредка француз просыпается и пытается разбить свой английский футляр, но честолюбие сковывает его, и он согласен так в нем и задохнуться. Гроб этот всегда облечен в черное сукно.
— А вот и брат! — сказал барон, направляясь к дверям гостиной, навстречу графу Юло.
Облобызав старшего брата, вероятного преемника покойного маршала Монкорне, Гектор ввел его в комнату, поддерживая под руку со всяческими изъявлениями любви и уважения.
Этот пэр Франции, которого глухота избавляла от необходимости присутствовать на заседаниях, был седовласым старцем; он высоко носил свою убеленную годами голову с такими густыми волосами, что, когда он снимал шляпу, они не рассыпались, а лежали плотно, словно склеенные. Маленького роста, коренастый, но с годами ставший сухоньким, он весело и бодро нес бремя старости; а так как он сохранил чрезвычайную природную живость, то, уйдя на покой, делил свое время между чтением и прогулками. О его мягком нраве говорили и бледное лицо, и манеры, и степенная, рассудительная речь. Он никогда не заводил разговоров о войне, о походах: он слишком хорошо сознавал свои заслуги, чтобы ими кичиться. В гостиных он ограничивался ролью дамского угодника.
— Как у вас весело, — сказал он, наблюдая оживление, которое барон всегда вносил в свой семейный кружок. — Однако ж Гортензия все еще не замужем, — прибавил он, увидев тень грусти на лице невестки.
— Ну, с этим всегда успеется! — крикнула ему на ухо Бетта громовым голосом.
— А, и вы здесь, дурное семя, не захотевшее пустить ростки! — отвечал он, смеясь.
Форцхеймский герой относился благосклонно к кузине Бетте, с которой у него было немало общего. Человек без образования, выходец из народа, он единственно своей храбростью сделал военную карьеру, а здравый смысл заменял ему ученость. Исполненный чувства чести, не замарав себя никакой грязью, он мирно кончал свою светлую, озаренную славой жизнь в кругу этой семьи, в которой сосредоточились все его привязанности, и не подозревал о тайном распутстве брата. Никто не наслаждался так, как он, этой картиной дружного семейного союза, где никогда не возникало ни малейшей причины к раздорам, где братья и сестры равно любили друг друга, ибо Селестина сразу же была принята здесь как член семьи. Поэтому-то почтенный граф Юло время от времени спрашивал: «Отчего же не видно папаши Кревеля?» — «Отец уехал в деревню!» — кричала ему на ухо Селестина. На этот раз старику сказали, что бывший парфюмер путешествует.
Это, казалось бы, истинное единение семьи навело г-жу Юло на мысль: «Вот оно, прочное счастье! Уж его-то никто у нас не отнимает!»
Видя, что его любимица Аделина пользуется в этот день особым вниманием мужа, генерал стал тонко над ним подшучивать, и барон Юло, боясь показаться смешным, перенес свои любезности на сноху, которой он всегда оказывал большое внимание на этих семейных обедах и расточал ей весьма лестные похвалы, ибо надеялся с ее помощью успокоить папашу Кревеля и испросить у него прощение обид. Кто мог бы подумать, глядя на эту семью, что здесь отец в отчаянном положении, мать неутешна в своем горе, сын полон тревоги за будущее своего отца, а дочь думает, как бы отбить у кузины поклонника.
В семь часов, воспользовавшись тем, что его брат, сын, жена и Гортензия увлечены игрой в вист, барон помчался в Оперу аплодировать своей любовнице; вместе с ним отправилась домой и кузина Бетта, которая всегда уходила сразу же после обеда, ссылаясь на то, что улица Дуайене, где она жила, находится в пустынном, глухом квартале. Парижане согласятся, что осторожность старой девы имела свои основания.
Сплошная стена домов, что тянется вдоль старого Лувра, служит явным и не единственным вызовом, который французы бросают здравому смыслу, вероятно, с целью разуверить Европу в наличии у нас даже той доли разума, какую нам приписывают, и доказать таким образом, что французов нечего бояться. Возможно, тут кроется какая-нибудь глубокая политическая мысль, о которой мы и не подозреваем. Несомненно, нелишним окажется описание этого уголка современного Парижа, ибо позднее его нельзя будет даже представить себе; наши потомки, разумеется, увидят Лувр достроенным и, пожалуй, не поверят, что подобное варварство могло иметь место целых тридцать шесть лет в самом сердце Парижа, прямо против дворца, где в течение этих тридцати шести лет три королевские династии принимали самое отборное общество Франции и Европы.