Не знаю ничего забавней похорон[772].
Наконец катафалк останавливается перед бронзовыми воротами кладбища Батиньоля, толпа заполняет аллеи, над которыми возвышаются высокие стены, сплошь увитые плющом.
Вот оно — последнее пристанище на крестном пути Верлена, возвращение, как и следовало, в родную деревню, в семью. Капитан Николя-Огюст, пожертвовавший своей карьерой ради успеха своего сына, и его супруга Элиза Деэ, которая ради любви к нему сделала все возможное и невозможное, принимают его во славе.
Официальные лица во фраках и рединготах стоят полукругом перед могилой, держа в руках свои цилиндры.
Тогда Эжени с багровым лицом, путаясь в своей креповой вуали, подходит к могиле с возгласом:
— Верлен! Здесь все твои друзья!
«Прекрасный жест, — комментирует Баррес, — именно за это он ее и любил. В ней, правда, было что-то такое — ее наивность, детские выходки»[773].
Добавим, что дело заключалось не только в детских выходках — Эжени была актрисой.
Но вот выступает Франсуа Коппе, держа бумаги в немного дрожащей руке. Он произносит знаменитую речь: «Склоним голову в знак уважения перед могилой истинного поэта, почтим память этого человека, чистого, как дитя». Голос его дрожит, когда он произносит: «В предсмертной агонии ты зван меня…»
Лепеллетье проявляет тактичность, сказав всего несколько слов, а после него Морис Баррес, с непослушной прядью волос, которая легла поперек его узкого лба, прощается с мэтром от лица интеллектуальной молодежи. Именно молодые, говорит он, помогли Верлену в 1880 году, когда все друзья оставили его: «Мы — путь к бессмертию для старших поколений!»
Сменивший его Катулл Мендес не произносит ничего оригинального: «Царство славы принадлежит простым гениям».
С выступлением Малларме настроение меняется: вместо банальной напыщенности — высокий штиль, вместо незатейливой сентиментальности — необузданное высокомерие. Первые же его слова — категорическое отрицание любых, предшествующих и последующих, домыслов: «Могила велит тотчас же умолкнуть». А затем — речи неожиданные, возмутительные:
«Пусть же, господа, узнает от нас тот прохожий — каких много и каких, без сомнения, нет среди нас: тот, кто по неведению и суемыслию не постигнул явленного людям значения нашего друга, — что вести себя так, напротив, единственно правильно. (…) Гений Поля Верлена умчался в грядущее, и сам он пребудет героем»[774].
Нужно было иметь немало благородного мужества, чтобы высказать подобное суждение здесь, перед свидетелями упадка «бедного Лелиана», ибо все единодушно восхищались Верленом-поэтом и презирали Верлена-человека, пьяницу и оборванца. Однако акцент был поставлен верно: неизменная твердость, с которой Поль встречал многочисленные удары судьбы, — вот что достойно уважения. Прославился ли он за границей, стал ли жертвой двух бессовестных женщин, погряз ли в разврате, представлял ли свою кандидатуру в Академию (нет, не в «Академию Абсента», в другую!) — он не изменял себе, оставаясь все так же безразличен к чужому мнению, и защищал свои взгляды с чрезмерным подчас пылом. Несчастье коснулось его, но не изменило в худшую сторону. Он был весел до конца, потому что был чужд тщеславию. На вершине и в пропасти он гордился тем, каким он был. Он доказал это, отказавшись подчиняться запросам общества, которое за его уступчивость одарило бы его и без того заслуженными деньгами и почестями: знаками отличия, высокими постами, доходным местечком, академическим креслом. Но он этого не захотел.
Не захотел потому, что цена была слишком высока. Он предпочел одиночество и нищету. Вот что значило для него вести себя достойно.
После такой блестящей речи слова Мореаса и Кана не заслуживают упоминания.
Наступил полдень, все думали об обеде, и толпа быстро рассеялась. Фиакры, как и омнибусы «Батиньоль-Клиши-Одеон» и «Сквер Батиньоль-Ботанический сад», народ брал штурмом. На кладбище осталась только кучка фанатиков. У выхода журналисты приставали к знакомым поэта, пытаясь выведать у них какую-нибудь забавную историю или неизвестную еще остроту. Там был Биби-ля-Пюре, запакованный в свое длинное пальто, бледный, как привидение. Он хвастался, что был секретарем г-на Верлена, и утверждал, что несколько раз буквально спас его от голодной смерти! Прессе он передал текст надгробной речи, составленной на тот случай, если бы ему предоставили слово: «Спи спокойно, Лелиан, у тебя было больше почитателей, чем у последнего материалиста А. Дюма» (Александр Дюма-сын умер 28 ноября за год до смерти Верлена).