— Я грамоту не возьму, — объявил он негромко, но с непоколебимой решительностью. — Не стану марать руки.
И отступил в толпу. Умыл руки.
Ничто так не обезоруживает в роковой час, как измена! А в глазах прямодушного Шеина отступничество Лесли было изменой и только изменой. Измену эту он не мог покарать, но тем была она возмутительнее. Зачем же ты, Лесли, убил Сандерсона, если сам пошел на измену!..
А перед ним стоял, подпрыгивая от нетерпения, брызжа цинготною слюною, Рузерман:
— Я возьму, я пойду!..
Шеин молчал, с презрительным прищуром кривя побледневшие губы, глядя на полковника Рузермана, а того подхватили под руки еще более нетерпеливые майоры и капитаны, повели, потащили его к воротам, помогли сесть на коня. И толпа хлынула за ними, обтекая неподвижного Шеина.
Подъехал к нему Сухотин, стрелецкий голова, грозно спешился, протянул главному воеводе с виноватым видом королевскую грамоту, хотя ни в чем не был виноват ни сном, ни духом.
Шеин, сдерживая дрожь в руках, развернул грамоту, держа ее верхом вниз, так что все видели торчавшие кверху красно-белые ленты, припечатанные к бумаге сургучом, и, не глядя в бумагу, свернул ее снова в трубку и рек:
— Отнесешь, голова, назад сию грамотенку безо всякого нашего ответа, поелику непригожие в ней речи!
И плюнул цинготною кровью в белый сугроб.
В истории армии Шеина это было началом конца, хотя Шеин, собрав в тот вечер совет, сумел с помощью Лесли отговорить иноземцев от немедленного выхода на королевское имя.
— Я готов поклясться на кресте, — сказал он им, — что я жду прихода князей Пожарского и Черкасского со дня на день. Все это время они торчали в Можайске, потому что Москва не присылала припасов, собирала деньги. Выйди вы сейчас к королю, он не заплатит вам за все пять-шесть месяцев, за кои задолжал вам Царь. А Царь наш милостив и щедр и долги свои никогда не забывает. На крайний случай обложит он всех в своем государстве четвертой деньгой и сполна расплатится со всеми вами, господа хорошие, да еще награду какую накинет!..
— Хотя наш контракт и нарушен русской стороной, — деловито заявил Александр Лесли, — но у меня нет оснований не верить главному воеводе, русскому фельдмаршалу. Рыцарская честь обязывает меня призвать всех вас внять его обещаниям и отвергнуть посулы короля Польши. Майкл Шеин правду сказал: король нам не заплатит сполна наше русское жалованье. Все мы понимаем, что Москва должна сделать и сделает все, чтобы вытащить поскорей нас из этой ловушки. И все мы знаем, что Москва достаточно богата, чтобы расплатиться с нами. Терпение, джентльмены, терпение и выдержка! Вспомним легенду о Роберте Брюсе, пауке и терпении и дождемся полного расчета!
Для покойников, скончавшихся от голода и холода или от ляшских ядер, никто уже не долбил ломами промерзлую, окаменевшую землю. Перед тем как закопать их в снегу, их разували и раздевали донага, потому что на вес золота ценилась каждая пара сапог, каждая тряпка. Кроме согнутых в три погибели часовых, напяливших для сургева покойницкую рухлядь, не видно во всем остроге ни единой души. Ходят по скрипучему снегу, стучат нога об ногу. В тесных землянках лежат, прижавшись друг к дружке. Вонь давно не мытых тел, духота такая, что огарок бы погас, да нет огарка — съели. Лежат во мраке. Мириады вшей развелись в этих грязных землянках. Пожалуй, их больше, чем блох, появившихся весной. Давно, вот уже почти полгода, как перевелся табак у иноземцев, а у русских стрельцов и солдат его и не было никогда, не пристрастился еще к этому зелью русский человек, брезгует да и не на что солдатику купить это заморское чудо.
Иноземцы завидовали русским: только русские могут еще жить в подобных условиях. У шкотов гайлендеры были почти такими же стойкими, как русские: на родине горцы привыкли спать на снегу, но такого адского мороза-костолома никогда не бывало. И они заросли здесь бородами: не скоблить же насухо или со снегом заросшие щеки!
Доедали последних тощих лошадей. Перерезав лошади шейные артерии, наливали теплую кровь в кружки и котелки, пили взахлеб эту кровь, варили провонявшую потом конину с немолотым житом, с жадностью хлебали без соли жидкую похлебку, по-волчьи рвали, грызли зубами лошадиные мослы. Наутро мороженую конину приходилось рубить топором. Уже забыли, когда приходилось распиливать мороженый хлеб — из остатков муки варили баланду, тоже без соли. Вот и вся еда. Но и эту еду, как знали воеводы и полковники, лишь с трудом удастся дотянуть до марта. Уже самые голодные ратники сдирали кору с сосновых или березовых бревен и жердей в землянках, осторожно срезали острым, как бритва, ножом верхний слой, заболонь резали прямоугольниками и бережно соскабливали. Затем долго кипятили в нескольких водах из топленого снега, чтобы избавиться от крепкого запаха. Когда заболонь делалась хрупкой, ее надо было растолочь и растереть в муку. Из этой светло-коричневой муки варили баланду или тоже делали тесто и пекли лепешки. Искали еловые шишки, держали над костром, пока они раскрывались, и из них можно было выколупнуть семена. Вымачивали мох лишайников в воде с золой от костра, варили из него студень. От ядовитого желтого лишайника у московских стрельцов умерло несколько человек.
Шкоты диву давались: эти русские могли прожить и на подножном корму. Они тоже взялись за кору, поначалу плевались, потом запасливо прибрали к рукам всю кору в своих владениях. Есть такая поговорка: Baggars can’t be choosers — не нищим выбирать.
— Вот когда, чай, пригодилась бы нам крепость на колесах, что измыслил тот хитроумный поп. А ведь замучил его, в гроб вогнал Трубецкой. Слышал ты тогда в Думе боярские речи?
— Да нет, не было меня на Москве…
— Святейший патриарх слово взял, на кесаря рымлян сослался. Прибежали раз бояре рымские к сему кесарю — да в ноги. Измыслил, говорят, некий мудрец стекло небьющееся! Яви, мол, милость свою, мудреца сего озолотить мало! А кесарь им в ответ на это: «Распять мудреца!» Шум, гвалт: как, мол, так?! А так, говорит кесарь, что измышление сие работы решит прежних всех стекольщиков, а засим все хозяйство будет потрясено, империя, гляди, по швам треснет. И вобче, дескать, русский человек мог мухобойку изобрести, а никак не крепость на колесах! Царь, известно, головой кивает и князья-бояре за ним: богопротивное-де это дело, ересь анафемская. Я один эту крепость защищал, но был мой глас подобен гласу вопиющего в пустыне…
Измайлов выругался в бессильной злобе, сплюнул, забыв, что еще совсем недавно поспешил бы донести эти слова главного воеводы Трубецкому. Впрочем, он еще успеет сделать это в Разбойном приказе…
28 января 1634 года собрал Царь первый собор после смерти своего отца, Великого Государя Его Святейшества патриарха Филарета. На месте Филарета сидел новый патриарх Иоасаф, псковский архиепископ. Сидели в Грановитой палате во главе с лисой Шереметевым старые бояре, беззубые и хворые, давно не годные к воеводской службе. Знали скопидомы бояре, что будет Царь опять деньги клянчить на свою неудачную, затянувшуюся сверх всяких ожиданий войну.
Царь сказал неплохо заученную большую речь, от начала до конца написанную многоопытным в этих государских делах Шереметевым. Мимоходом похвалил крепкое стояние боярина Шеина, всех воевод и ратных людей. Сказал, что навалилась новая напасть на Московское государство: подкупленный Владиславом крымский хан послал против украинских городов своего сына, и тот повелевал и пожег много городов и сел. А Владислав-король хочет побить боярина Шеина под Смоленском и идти на Москву, чтобы по умышлению Богом проклятого Папы Римского насадить на Руси еретическую веру заместо православной и все Московское государство до конца разорить. Сказал, что денежная казна пуста, а ратным людям, особенно иноземцам, без жалованья и кормовых на службе быть нельзя, а гости и торговые люди дают пятую деньгу неправдою, не против своих промыслов и животов, а все с утайкою. Так вам бы дать денег.