118, с. 86).
Но так или иначе ни половые-ярославцы, ни официанты-татары в русских городах не переводились: или на чаевых хорошо получали, или в малоурожайных губерниях жить было «не у чего». Кокорев отмечал, что трактирных заведений в его годы в Москве было более 300, «следовательно, полагая кругом по десяти человек служителей на каждое, выйдет слишком три тысячи одних трактирщиков» (88, с. 38): немалая добавка к прочему городскому люду. В Петербурге же в середине 90-х гг. считалось 11 тыс. трактирных слуг.
Тяжела была работа промышленного рабочего, но не легче был и труд «услужающих». Взять хотя бы прачку, в темном полуподвале, наполненном вонючим паром, гнувшуюся изо дня в день и день-деньской над корытом, стиравшую до крови руки о стиральную доску, затем волокущую, и летом, и зимой, тяжеленные корзины с мокрой постирушкой на Неву или Мойку, чтобы, согнувшись в три погибели, полоскать все простиранное в ледяной воде, а потом накрахмалить и отутюжить те тонкие сорочки с плоеной манишкой или легкие изящные дамские наряды, которыми так любят восхищаться поклонницы «блестящей дворянской культуры». И все это – за сущие копейки. А водовоз, по совместительству разносивший и дрова по квартирам «униженных и оскорбленных» Ф. И. Достоевского? За 7 рублей в месяц, кое-как сползши к воде по обледенелым спускам одетой в гранит Невы (вы ведь гордитесь одетой в гранит Невой, читатель?), с полными бочонками вскарабкаться наверх, к тележке или салазкам и, впрягшись в веревку, развезти все это по дворам, а потом не раз вскарабкаться с ведрами по обледенелым ступеням черной лестницы куда-нибудь на четвертый этаж? А потом по этим же обледенелым ступеням разнести по квартирам вязанки дров. И не упасть под тяжестью, не скатиться вниз, поломав ребра и разбив грудь. И все это – до света, чтобы рано встающая кухарка успела вытопить печи и приготовить завтрак для какого-нибудь революционера-демократа, торопящегося в редакцию «Современника», или, наоборот, для интеллигента-дворянина, собирающегося в блестящий салон умиляться «по книгам о том, как Русь смиренна и проста» (И. А. Бунин). «Вы не увидите водовоза старика, потому что для старости они не доживают, – писал А. П. Башуцкий, – а стариком начинать эту службу – невозможно. Водовоз – человек между 22 и 40 лет. Он человек, говорю я, но человек-товар; он ежегодно продает нам, то есть убивает настолько – не страстей своих, мнений, чувств, совести, исповеданий, не того, что можно теперь продавать за так называемое благосостояние, а просто лучшего цвета своей здоровой жизни… он продает ее за столько, сколько едва ли хватит светскому франту на жилет и дюжину перчаток… и для чего же, спросите вы? Для хлеба!!..
Водовоз, если он не испугается своей истомы и не бросит занятий, умирает преждевременно, от чахотки, от натуги мышц, от истощения сил, от опасных изломов и ушибов. Ни одному из многих тысяч владельцев богатых домов никогда еще не приходило на мысль, что по грязным, темным лестницам его должен ежедневно цепляться, с опасностью живота, человек, непостижимо гнущийся под тяжестью непомерных нош; пыхтящий и охающий так, что даже у вас поворотится сердце; с лицом, до того налитым кровью, с веревкой, до того надавившей на череп, что вы не поймете, как не разлетится эта голова вдребезги!» (74, с. 166).
В изящном обществе читателей и особливо читательниц неловко говорить об этом, но все эти литераторы-интеллигенты, критики-демократы, певцы народного горя и завсегдатаи литературных салонов регулярно, а при хорошей пище и обильно, эвфемистически выражаясь, «отдавали дань природе», а грубо говоря – испражнялись, гадили. Читательницы! ведь князь Мышкин еще и срал! И вот грубый мужик, облаченный в смердящий зипун и длинный, до земли, клеенчатый фартук, спускался регулярно и ежедневно (по требованию полиции, чтобы не беспокоить господ, еженощно) в глубокую вонючую яму и, кое-как примостившись там, зачерпывал ведром продукты интеллигентно-аристократической жизнедеятельности и отправлял наверх подручному (был профессиональный анекдот: подручный уронил полное ведро на стоявшего наверху золотаря, и тот закричал ему: «Осел! Так всю жизнь наверху и простоишь!»). А потом, сидя на дрогах с полной бочкой, вез жидкое дерьмо по ночным улицам за город, со скуки тут же закусывая калачом.
Так русские города наполнялись колоссальной армией работников, живших не лучше сезонных фабрично-заводских, рудничных или транспортных рабочих, работавших не легче их, а получавших много меньше, но почему-то незаслуженно забытых советскими исследователями «рабочего класса».
Глава 13
Нижние чины
Значительный элемент городского населения, особенно в столицах с их крупными гарнизонами, составляли солдаты, а в портовых городах – матросы. Рядовой состав армии и флота с начала XVIII в. комплектовался, за исключением немногочисленных дворян-рядовых, путем рекрутских наборов с податного населения; в XIX в. это были крестьяне и мещане. При этом помещики, сельские и городские общества могли сдавать людей в рекруты за дурное поведение – за пьянство, воровство, лень, драчливость или строптивость, так что в известном смысле армия становилась отстойником для самого негодного, антисоциального элемента, для отверженных. Недаром уголовных преступников, годных к военной службе, наказывали не калечившими людей кнутами, а плетьми, а потом сдавали в армию. Длительные сроки службы (сначала пожизненной, с 1793 г – 25 лет, с 30-х гг. XIX в. – 22, а затем 20 лет действительной службы и соответственно 3 или 5 лет бессрочного отпуска, т. е. запаса) полностью отторгали человека от прежней жизни, отторгали настолько, что родственники оплакивали рекрута, как покойника. Страх перед тяжелой солдатчиной был таков, что за намеченными к сдаче начинали исподволь следить, чтобы они не сбежали или не совершили членовредительства, а в рекрутские присутствия их доставляли в оковах или связанными. При доставке рекрут в полки им выбривали, во избежание побегов, половину головы, как каторжникам, и снабжали их издалека видными красными шапками. В результате солдат смотрел на себя именно как на отверженного, на конченного человека, полк становился для него родным домом, а все, что не принадлежало к полку или к армии вообще, было враждебным, по отношению к чему допускались любые насилия и несправедливости. Недаром одним из наказаний бунтующего населения был военный постой, после которого деревни оказывались надолго разоренными. Соответствующим образом относилось и население к «служивым», так что нередко разнообразные преступления приписывались беглым солдатам.
Солдатская служба, особенно в первой половине XIX в., мало чем отличалась от каторги. Особенности тактики сомкнутого строя требовали строгой выучки солдат «фрунту», и строевые учения со сложными перестроениями, единообразием движений, плотностью строя занимали все солдатское время. Эта строгость обучения усугублялась излишествами строевиков-офицеров, любителей «фрунта», нередко доводивших учения до уровня балета. Обучение шло по принципу «Двух запори, третьего выучи». За порог абсурда фрунтомания переступила после 1815 г., когда после заграничных походов было решено «подтянуть» войска. Фельдмаршал И. Ф. Паскевич в бытность начальником дивизии писал по этому