колеблются. Те, кто увлечен возможностью возвышения, обогащения, стремятся скорее получить вожделенное. После удачи они успокаиваются и служат базилевсу, возведенному ими на трон. Их благополучие связано с базилевсом. Те, кто действовал по убеждению, склонны осуждать базилевса, за которого они только что сражались. Он-де, взяв власть, не так поступает, как обещал. И вместо того чтобы укрепляться, новый базилевс вынужден уничтожать вчерашних друзей, что и опасно, и нелегко исполнить.
Тмуторокань гуляет не одна, полно корчевцев. Корчев – пригород, права его жителей одинаковы с жителями Тмуторокани. У тмутороканских пристаней вода заставлена челнами, ладьями, лодками. Берег занят вытащенными на сухое челноками и лодочками. Отдыхает рыба – хозяева ее трудятся празднуя.
На херсонесской галере тихо. Ночью, когда взойдет луна – идет начало третьей четверти, – греки пойдут в обратный путь. Умный кормчий дал гребцам попировать вволю в самом начале. Все спят, отсыпаются. Запасая силы, спит и кормчий, оставив для порядка помощника нести стражу. Ночью кормчий поведет галеру, пользуясь береговым ветерком. К полнолунию море бывает спокойным, тихо оно и сейчас. Зато Тмуторокань шумит. Там людское море-океан.
Океан ли? Или одно привычное сравнение? Скромное сравнение. Однообразно сменяются удар волны и шорох отката. Однообразно воет ветер в завитках уха-раковины. Одно общее – привыкая или отвлекаясь, человек не слышит бури. Как за княжеским столом люди, увлеченные беседой, не слышали буйного шума веселой Тмуторокани.
Говорят, кричат, зовут, поют, смеются, хохочут, бранятся. Чудесные раковины ушей то пропускают весь шум слитно, то начинают отбирать и находят нужное своему обладателю способом, неизвестным ему самому. Послушное ухо. Не всегда.
Где грань между вольностью чувств и подчинением их разуму так, чтобы не отмирало чувство? Никто не знает. Знают иное: вольное чувство можно поработить и замучить, заставив его замолчать до поры, пока оно не отомрет. Навсегда. Ибо нет в человеке кладовой, где он может до времени сохранить ненужное ему для текущего дня.
Кто решится приказывать своему сыну, своей дочери: преврати твою душу в пустой склад?
Кто решится им же советовать: взращивать чувства, давая им вольность?
Вот и умолкли советчики, вот и замерли языки и наемных, и добровольных молотильщиков словесной мякины. Нет ответа. Сам решай.
Затянули сказание о Красавце Мстиславе, каждому хочется петь. Прыгнув на стол, песенник управляет руками. Гудят басы, вступают женские голоса. Смолкают по знаку, а песенник высоко звенит горькой жалобой:
– Покинул ты нас, богатырь ненаглядный!
Ему отвечают призывом:
– Эй, вернись, эй, вернись на крутой берег Русского моря.
Но спорит печальный голос запевалы:
– Не вернется, не вернется…
Покончив с одной, начинают новую на старый лад; не было бы старых песен, не рождались бы новые. Без новых забылись бы старые.
На княжом дворе девушки повели хоровод. Головы в венках, сами в шелках, звенят ожерельями, пальчикам тесно от колец. Красуются красные девичьей вольностью, длинными косами, скромными взглядами, важною поступью. Поют коротенькие величания, а в них среди обрядных слов – колючий репей. У херсонесского воеводы ноженьки сохнут от скачек по тмутороканским холмам, Порей жернов надел вместо шапки – боярин любил похвастаться силой, Вышата с русалками, Туголук с белым камнем, Яромир с летописями, князь Ростислав с Жар-Птицей, в клеточке содержимой… Словом, всем сестрам – по серьгам.
А солнце-то? Прячется… Убрали навес-радугу, унесли, прибежали с ковром, стол вытащили на середину двора, застелили, с одного конца встали трое гусельщиков, с другого – трое свирельщиков.
Заговорила первая свирель, вторая, третья, вступили гусли. Знакомая мелодия средь общего шума заколебалась камышинкой на буйном ветру. Упорны тростник и струна, повторяют, твердят свое, и песня находит слова в чувствах, внутри человека.
Кто же придумал тебя, сладкое колдовство томительно-долгого вступления в песнь? Шум утих. В дверях княжого дома встала Песня. Окутанная легкой тканью, сбежала во двор, и вот уже она на столе, возвышаясь над всеми. С ней пришли слова.
Любимая не надоест тебе, если сумеешь любить. Пусть нет справедливости – есть справедливые люди. Не будет свободы, когда не станет свободных людей.
– Я не о береге тоскую…
Пела Песнь о Руси, которую унес в дальние страны витязь в широкой душе. На чужом берегу он играл на русской свирели.
Сражался он, побеждал и был побежден, жил, прикованный цепью к стене. Все у него отняли, ничего не осталось, кроме хранимого в крепости твердой души.
Порвав цепь, он вырвался на волю, но корабль разбился. Он плыл, вокруг него играли дельфины, очи слепили от соленой воды, витязь плыл и лишался уж сил, когда ноги коснулись песчаного дна, над которым стоял берег сурожский, дик и крут…
С помощью малой дружины, свирелей и гуслей Песнь – Жар-Птица – полонила княжий двор, взяла улицы и сияла в сердце Тмуторокани.
Чертит темнеющее небо искра падучей звезды. Забывшись, плачут мужчины, размазывают горькие, сладкие слезы по грубым щекам. Омываются души печалью.
Гаснут факелы. Догорают восковые свечи. Уж поздно. Уж луна тягостно рождается над мглистыми горами. Проглянула, остановилась, и опять ее затянуло во мрак. Трудно ей выйти из темного лона.
Готовы провожатые, которые выведут херсонесскую галеру в открытое море прямым путем. Будто бы повеял береговой ветерок. На княжом дворе, в закрытом месте, он едва шевелит язычки пламени на свечах, а в море поможет. Попутный.
Пора! По приказу комеса Склира молоденький кентарх принес из отведенных грекам покоев большой кувшин с запечатанным горлом и дорогую чашу розоватого стекла с золотым ободком.
– Желаю выпить с тобой последнюю чашу! – обратился комес к Ростиславу и осушил чашу до половины. Держа ее обеими руками, Склир сказал князю:
– По слову древних язычников, любимцы богов умирают молодыми. Желаю тебе, князь, желаю и себе, чтобы судьба вовремя рассекла нити наших жизней. Чтоб не дожить нам до жалкой дряхлости, да, до дряхлости…
Мысль Склира прервалась. Видно, последние глотки вина пришлись лишними. Чаша, которую он держал обеими руками, дрогнула, и комес едва поймал сосуд, схвативши за верх. Будь чаша полна, он и расплескал бы вино, и омочил пальцы. Покачав головой себе в укор, Склир справился и продолжал:
– Желаю, хочу, не довелось бы нам так состариться, чтоб сделаться тягостью себе же. Что не станет силы пользоваться радостями жизни. Однако такое далеко от тебя, князь, тебе предстоит долгая жизнь, великие дела. Полюбил я тебя…
Далее Склир благодарил князя и всех его сановников за дружбу, за сердечность, приглашал и князя и всех гостить в Херсонес.
Утомив других и сам утомленный долгой речью, Склир наконец-то вручил чашу Ростиславу, стоя ждал, пока князь ее