памяти всех, кто знал его, кто прикоснулся к его творчеству, дышащему неизбывной любовью к людям, всему живому на земле…
И теперь, вспоминая Виталия Александровича, я не могу воздать ему долг памяти, не рассказав о дне прощания с ним; дне, перечеркнувшем яркие краски октября…
Такого стечения народа еще не видывала Кочетовская. Множество людей, не вмещаясь на шоссе, шли через рощу вдоль Барсовки к Дону, где был установлен траурный постамент. Палая листва хрустела под ногами — слышно было только это, молчали даже обычно крикливые в полуденный час птицы.
Анатолий Калинин сказал на гражданской панихиде: «Виталий Закруткин, как боец в строю, умер с недопетой песнью…»
И может быть, когда на вытянутых руках поднялся гроб, и произошло то неуловимое понимание скорби людей и всего остального неподвластного нам. Именно чувство горя смело грань между реальностью и воображением, внесло свою остроту в происходящее. И вот уже будто сместились контуры «Плавучей станицы», и через рослый виноградник писателя шли те, кого ждали больше всего: бойкий майор Ковалев и степенный Тихон Назаров, стройный Вася Зубов и сутулый дед Малявочка, в полном сборе семья Ставровых, Мария, с лицом, хранящим ужас пережитого, замыкал шествие, опираясь на герлыгу, старый Бадма и еще кто-то очень знакомый.
В том же порядке замерли они у могилы и, повинуясь жесту Бадмы, тронулись дальше. Но взоры всех уже приковало другое: в зените, охватывая полнеба, повисла радуга. Она изогнулась не как обычно, дугой, а вогнутой чашей, едва не касаясь зеленых свеч тополей… Это было как знамение, как необъяснимый знак.
До какой же степени можно было любить землю, на которой прожил почти сорок лет, пестовать ее, защищать, чтобы с такой негой быть принятым ею: не бесследно, а долгой, нетленной памятью, что всегда будет с нами, вызывая чувство отрады и восхищения, как и эта немеркнущая радуга…
Ранним утром, по дождю, я с попутчиками ехал из Кочетовской. На горбатой колее машина застряла. Пожилой мужчина переходил дорогу, направляясь к одинокому подворью. Я тотчас узнал его…
Когда-то на этом месте находился хутор Плешаков. Но люди ушли, оставив неродящую землю. А хата у дороги стоит и поныне. Никто уж не докучает старику просьбами о переезде, не сулит размеренной, спокойной жизни.
Всё это я услыхал накануне, следуя в Кочетовскую по буграм. Старика видел мельком, но приметил. Так вот кто был рядом с мудрым Бадмой…
Несомненно, Виталий Александрович навещал отшельника, отдав должное его верности родной земле, что сам чтил выше всего.
И дорогой образ Закруткина неожиданно предстал перед глазами: как и старик, он смотрел вослед машине. И — словно отблеск солнца забрезжил в окнах старой хаты…
Два много повидавших на своем веку Человека обернулись в сторону Дона, где клубились свинцовые, прореженные вышним светом, тучи. И я мысленно увидел ту же картину, что и они: там, у берега, неспокойная волна плещет в густой камыш, стебли которого словно стая потревоженных лебедей, вытянувших гибкие шеи…
1985
Колокола Новочеркасска
Человек не торопил лошадей…
Масличные деревья подступали к широкому накату дороги, бегущей под уклон. Вправо, за красным тюремным «замком», открывалось бескрайнее займище. Левее, в мареве теплого предвечерья, темнела изреженная роща. За рощей выпирал шпиль кладбищенской церкви Дмитрия Солунского. Прямо, куда ходко катила бричка, отражал закатное солнце город.
Сиял золотом куполов Войсковой собор, казалось, он медленно скользил с холма навстречу звонившей церкви Михаила Архангела. Чуть поодаль — скромно, как старушка в расписном платке — выглядывала деревянная Успенская церквушка, а выше светились могучие главы храма Александра Невского. Башни Никольской церкви и луковицы церкви Донской Божией Матери были едва заметны среди пышной летней зелени. «Кайзеровская» шапочка лютеранской кирхи сливалась по цвету с монументальным зданием кадетского корпуса… Звонила и пятиглавая Троицкая церковь. Колокольня ее медленно исчезала, по мере того как бричка спускалась в низину по неровной окраинной улочке, упирающейся в бойню.
Но вот копыта защелкали по гладкому булыжнику — и в створе Триумфальной арки, словно в каменной рамке, предстала вся громада собора. Чудный звук его колоколов, звонкий и глубокий, все нарастал и учащался. Человек был местным — и слышал перезвон не однажды. Отпустив поводья, он зачарованно и истово перекрестился…
Таким виделся Новочеркасск в предгрозовую пору семнадцатого года. Уже пала династия Романовых, были легализованы подпольные партии, неотвратимо бурлил и Дон…
Трудно представить город по старым фотографиям и воспоминаниям. Но черты былого вырисовываются всё яснее по мере того, как мы познаем историю…
«Донская Венеция», «Степной Париж», «Южный (или Маленький) Петербург» — эти эпитеты были не зря «жалованы» старой и новой столицам Войска Донского. Своеобразие Черкасска и Новочеркасска в том и выражалось, что свое, коренное, казачье, сочеталось с европейской культурой.
Особый размах это приобрело в Новочеркасске. Город строился планомерно, с соблюдением канонов градостроительства.
Прямые широкие улицы и бульвары, большие, вымощенные брусчаткой площади, неожиданные архитектурные формы и решения — одиночные и групповые, по принципу ансамблевости, заслуженно поставили Новочеркасск в ряд красивейших городов России.
Заводов было мало. Если и ощущалась гарь, то лишь зимой, в редкий безветренный день. Полиция строго следила за тем, чтобы хозяйки не лили помои на улицу, а ребята не мусорили и не ломали ветки. Впрочем, дети на это редко отваживались: за сломанную ветку родители могли заплатить штраф… Город утопал в зелени. Посадки были не хаотичными. Породы деревьев чередовались в зависимости от почвы и рельефа. Тучные заливные луга зеленой подковой охватывали город.
Местом всеобщего досуга был Александровский сад. Центральная аллея, прямая как стрела, связывала летний драмтеатр Бабенко с Государственным цирком. Между липами — соседствовали два кинотеатра, летний военный клуб, богатейшая оранжерея. Посетителей прельщали прекрасно отделанный, с островком, бассейн и белоснежная ротонда, где до глубокого вечера играл духовой оркестр.
Особую примечательность являла чугунная ограда с ажурными легковесными решетками между крепких столбов, стоящих на желтых плитах ракушечника.
Сторожа носили «фирменные» железные бляхи… В годы сталинщины распускался слух, что низшему сословию вход в парк раньше был запрещен. Это заведомая ложь. В сад не пускали только пьяных, лихих велосипедистов (они вдоволь могли покататься и в другом месте), людей в грязной и неопрятной одежде.
Слухи эти фарисейски распускались в пору, когда город, а значит, и сад теряли свой первоначальный облик, когда исчезали неповторимые творения зодчества, когда святотатство и вандализм были возведены в ранг государственной политики. Никто не пытался систематизировать преступления подобного рода, гем паче обнародовать их. Всё меньше очевидцев тех событий, и, видимо, назрела необходимость