Он дотянулся до шнурка рулы. Гильотинировал осень. Зачеркнул мир. Вчера его видели на камнях. В Кадриорге. В очереди с бутылкой. Его, наверное, видели и в том дворике. Везде. В Безбожном переулке. В Александровском парке. В темноте чулана. На проходной Калининского завода. Вальцовка. Господи, я занимался вальцовкой. Как же нудно это было… и как давно… вечность тому! А школьная библиотека… Какая тоска! Мертвые мухи, засохшие кактусы… Сколько пыли в солнечные дни! Запах книг. В школьной библиотеке книга что-то вроде губки или туалетного ершика. Скрипучие стулья. Ругательства на столах. Мастика. Желтый порошок. И всюду было рядом что-то. Незримый надзор. Око. На каждом шагу. Он бегал по городу красный от негодования.
Паранойя. Это стыд и паранойя. Как у отца. Отцу все время казалось, что за ним следят. Стукачи на каждом углу. Он сидел и повторял имена тех, в ком подозревал доносчиков. Отовсюду ушел. Заперся в сторожке. И там донимали. По ночам так и так не сплю. Рефрен последних лет. Собирал с собой бутерброды. Шкалик водочки. Одевался как бомж.
Интересно, кто был последним, с кем он говорил.
О чем? Обо мне? Какая разница… Так и так.
Он лежал и не мог подняться. Его увезли.
Всех увозит одна машина. В одно место. Sooner or later[22].
Он встал и снова лег. Голова гудела. Шум моря. Вереск и можжевельник. В теле волны. Как буй: то явь, то бред. Можно поблевать, но легче не станет. Лежать так лежать. Лежишь? Лежу.
Яркий свет пробивается. Он чувствуется. Стоит за шторой. Он есть! Беспощадный день. Растет, как опухоль. Неизбежный. Метлой по сердцу дворник. Мусоровоз выворачивает душу. Сквозняк выдавливает скрип из двери. За дверью призраки.
Вспомнил что-то и тут же забыл. Озноб памяти. Как собака из воды. Память встрепенулась. Выпустила каплю. И снова судорога. Не разжать. Дверь скрипнула, приоткрылась, захлопнулась.
Ветер. Ветки лупят по стеклу. День будет страшный. Безработица расхолаживает. Он перестал бриться и следить за собой. Год он держался, лечился – карсил, аллохол, омепразол – и вот сорвался. Безработному втройне тяжелей даются будни. День безработного длинней недели.
Это он вчера сказал Антону:
– Понимаешь?
– Понимаю.
– Что ты понимаешь? – Махнул рукой.
Антон стоял у дверей. Терпел. Улыбался, улыбался, а потом улыбка сделалась натянутой. А что было дальше… Что?
– Антуан Рокантен! – крикнул сказочник. – Знаешь, кто такой Антуан Рокантен? Знаешь?
Антон обиделся. Он не понял и обиделся. Невежественный юнец. Ушел. Колени врозь. Наступая на пятку. Плечи гуляли. Волосы ниже воротника, блестели, волнистые.
Антон, я помню, какого цвета была твоя коляска. Оранжевая. Я помню, как ты гонял на этом газоне мяч. Я помню, как ты курил, сидя на заборе. У гаражей был деревянный забор, от которого остались металлические столбы. Красная полоса. Белая. Красная. Белая. Я помню, как тобой беременная мать ходила у нас под окнами и вздыхала, а Сергей Васильевич болел за «Динамо» Киев. Лобановский – это сила. Теперь ты хочешь мою дочь. Приходишь ее лапать ко мне домой. Тебя еще в проекте не было, когда Лэкетуш украл Суперкубок у твоего отца. Как он ругался! Мой отец потирал ладоши. Он считал твоего отца стукачом. Боюсь, это я тоже сказал ему. За это убить мало. Убей меня, Антон. Мальчишка. Широкие плечи, насмешливый взгляд, длинные волосы, узкие джинсы. Ты – модель, а не убийца. Такие убийцы разве что у Фассбиндера. Тебе все равно. Не знаешь Фассбиндера. Все равно. Моя дочь – моя золотая роща. Чтобы ее взять, тебе и убивать меня не надо. Она сама выскользнет из моих рук, из моей квартиры. Она выскользнет из одежды и убежит к тебе. Не здесь, так на пляже. За теми же камнями, на которые я блевал, мочился, выливал вино.
Не допил. Это правильно. Может, это спасло негодяя. Выжил. До следующего раза. В печени шевелится краб. Печень – вздувшаяся водоросль. В сердце ползает игла. Это моя смерть. Моя дочь. Она меня доведет. Чтоб ты сдох! Еще хуже – он слышал, хотя был мертвецки пьян, он полз по полу в свою комнату и слышал, как она сказала матери:
– А завтра на коленях будет ползать и просить прощения, а мы должны будем притворяться, что все о’кей! Сама с ним играй в эти игры, а я ему завтра в глаза плюну!
– Эля! Не надо!
Он полз. Аэлита кричала:
– Я не могу это больше переносить! Весь год живет как мумия, слова доброго не услышишь, как туча ходит, ждешь от него нормального человеческого поступка, подарка, чего-нибудь доброго, а он в конце назло тебе – бах, и превратится в свинью! Ползет по полу и хрюкает! Каждый год ждешь – трясешься: когда он опять сорвется? А потом терпеть этот стыд! Как в глаза людям смотреть? Писатель нажрался. Писатель ползет по ступенькам! Истерики! Ненавижу! Пусть закроют его в дурку раз и навсегда!
Антон, твой отец жрал водку, надирался до скотского состояния. От него так воняло… В сторожку не войти, мой отец говорил. Но ты не знаешь этого. Ты этого не видел. Он умер прежде, чем в твоей голове включилась пленка памяти. Филологи женятся по несколько раз. Находят молодух. Жен выбирают среди своих студенток. Таких дородных. Чтоб нянчились. Даже среди молоденьких они мамочек себе ищут. Он так и обращался к ней: ну, маму-уля… Филологи поодиночке не живут. Совсем как хомячки… Филологическая особь не приспособлена к одиночеству. Трындеть об одиночестве – сколько угодно, а посидеть хотя бы минутку в комнате без людей – ударяются в панику. Караул! Ау! Помогите! Конечно. Необходимо чесать языком. Нужно кого-нибудь сверлить, унижать. Они всегда живут за чей-то счет. Пьют кровь. Нервы тянут. И на сторону – шасть! Закатиться в отельчик, заползти в коттедж. На пикничке перепутать палатку. Копытом туда, копытом сюда. Я так отчетливо помню не только мою жизнь, но ярко представляю жизнь каждого, кто попадается мне на глаза. Хочется потопить все это во мраке.
Поэтому он сидел на камнях. И море раскачивало его. Как фотографию.
Когда-нибудь мир не выдержит и как песочный замок расползется, мешаясь с водорослями и ракушками. Он станет тем, из чего создан.
Год Семенов боролся. Он прятал от себя мякоть, а потом, не выдержав гнета, своей центробежной силы, снимал чешую и шел плясать по ребристым бликам на воде.
Может быть, когда-нибудь я так и останусь в этом блаженном состоянии полного идиотизма. Буду ходить без штанов и улюлюкать. Читать стихи и хихикать. Ковыряться в пупке, жевать соплю. Ночевать в холодном мху под флагом звездным.
Все переливалось. Комната покачивалась. Откуда-то струился свет. Как сквозь аквариум, в котором плавали волшебные янтарные рыбы. Лучше не вставать. Целый день.
Руки в крови. Одежда в крови.
Били меня, не чувствовал боли. Толкали, не чувствовал унижения.
Он слышал, как проезжали машины: чаще и громче. Он слышал, как проснулся малыш; он говорил: «Мама-ка?.. А я в сад не иду?»