— Мне тоже такой подход к вопросу не нравится, — неприкрыто сочувствуя расстроенному Мфумо, согласился Комлев. — Сам же я африканских авторов читал мало, хотя их у нас и переводят. Кроме «Тропою грома», когда учился на английских курсах, да еще «Покоя больше нет» какого-то, кажется, нигерийского, писателя («Очебе», — с радостной готовностью подсказал Мфумо), ничего больше не читал.
— И это уже немало, — великодушно заявил Мфумо, — учитывая то, что в европейской литературе я не очень силен, а о русской и говорить нечего. Но я очень бы хотел, чтобы вы когда-нибудь перевели мой рассказ на ваш язык. Рассказ ведь совсем небольшой. Вдруг его напечатают у вас в стране и тогда узнают, что есть такой газетчик, которому еще и хотелось бы стать писателем, и это некий Мфумо Томас Мутеми.
Комлев с осторожным любопытством взял машинописные листки, боясь, что у него сразу же возникнут неизбежные языковые трудности, но он ошибся. Мфумо в литературе явно не был новатором и уж никак не был модернистом, поэтому рассказ оказался до удивления понятным, и вот что он прочел:
«Кизембе попался как раз на второй день Рождества, и схватили его за руку в чужом кармане, в толпе возле нового католического собора в Махенге. Тихо перезванивали колокола, и собор был неоспоримо красив своей свежей белизной в густой роще кокосовых пальм. Их стволы не были обезображены вырезанными в них „ступеньками“, ибо никто не взбирался на них за орехами, и роща считалась как бы священной. Кизембе удалось как-то вырваться, и он мог бы убежать, но споткнулся о крупную, с массивным черенком, сухую ветвь, сбитую ветром с пальмы, и этим он был обязан подслеповатому сторожу Нзегере, которому платили также и за то, что он ежедневно должен был чистить весь церковный участок. Теперь же вокруг Кизембе со злобной веселостью теснилась толпа, как на рынке у грузовика с открытыми бортами, где разыгрывалась какая-нибудь частная, жульническая лотерея, его осыпали тумаками и нехорошими пожеланиями, а сам сторож Нзегере был тут же и вопил, будто его резали тупым ножом:
— Бейте его, нечестивца, вздумавшего воровать у божьего храма! Мало ему рынка или дома, куда подкатывают дымящие повозки!
Так, на местном языке здесь называли поезда.
Кизембе не очень страдал от ударов, так как по опыту знал, что в большой толпе люди только мешают друг другу ударить получше, но обрадовался, заметив выгоревшую на солнце фуражку полицейского, плывущую над головами толпы к нему, словно спасительная лодка к упавшему в реку, где, возможно, водятся крокодилы.
У младшего констебля Мпембе не было с собой наручников, так как он не любил их носить по причине их тяжести, и он просто выволок Кизембе из неохотно расступившейся толпы, поддев его своей ручищей под локоть, как слон в лесу поддевает бивнем древесный сук.
По горячему песку, расчерченному очень темными тенями от пальмовых стволов, они вышли к пышущему жаром асфальту, который являлся дорогой, называвшейся еще с времен власти белых Полис роуд. Переименовывать ее пока не стали, так как и сейчас она вела к полиции.
Теперь они сидели в душноватой комнате с решетками на окнах и странным запахом, похожим на запах зверинца, с конторкой в углу, и над ней портретом нынешнего президента в рубахе без воротника, которую все чиновники теперь считали национальной одеждой.
Дежурного офицера все не было, и Кизембе от нечего делать изучал широкое и лоснящееся, как горячий бок паровоза, лицо Мпембе с колючими длинными усами и в шрамах сложной конфигурации на щеках. У Кизембе самого были такие же шрамы, и это означало, что они соплеменники.
— Ты случайно не из Магомберо, брат мой? — осторожно осведомился Кизембе, словно путник, идущий через болотистое место и пробующий почву, прежде, чем сделать шаг.
— Это правда, а что тебе до этого? — хмуро вопросил Мпембе, который и сам уже догадывался о том, что у них может быть общая родина.
И тогда Кизембе заговорил на их родном языке, а слышать родную речь всегда приятно на чужбине, даже если слышишь ее от вора, и Мпембе ответил ему на этом же языке. Полицейский сержант с крупными дырками в мочках ушей, где в молодости у него болтались медные серьги, посмотрел на обоих мужчин, стоя за конторкой с тупым удивлением, и снова углубился в сочинение своего протокола. Крупные капли пота скатывались по его щекам не столько от жары, сколько от чрезмерных умственных усилий.
Теперь полицейский и арестант беседовали как соплеменники и земляки, и вспоминали родные места, а также людей, которых оба знали. И Кизембе уже лелеял тайную надежду на то, что полицейский не доложит начальству о поимке его, Кизембе, а поверит человеку из своего племени и отпустит его на свободу, с тем чтобы тот смог вернуться к зеленым взгорьям Магомберо и в дальнейшем вести нравственную жизнь. Но теперь Мпембе стал вспоминать то, что слышал о Кизембе раньше. Он с детства слыл вором и был изгнан сначала из своей большой семьи, а потом и вся община отреклась от него.
Они сидели и беседовали, не боясь, что кто-то поймет их разговор, но Кизембе незаметно торопил своего собеседника, так как время работало не на него. А говорили они иносказательно, как это принято в их племени перед принятием решения.
— Давший клятву не смеет ее нарушить, — с деланным вздохом сказал полицейский, закуривая и угощая вора. Этим он намекал на то, что дал присягу стоять на страже правопорядка.
— Но даже прирученные львы иногда уходят к своим, — не отставал от него Кизембе. — И разве обезьяна забывает о своем хвосте?
— Можно ли верить гиене, давшей обещание не есть падали?
— За доверие платят любовью, брат мой…
Сержанту наконец удалось закончить свой протокол, и он вышел, облегченно вздохнув, а Кизембе с горячей надеждой уставился на широкое лицо соплеменника, на котором, как на книжной странице, опытный человек прочел бы всю борьбу сомнений. Но Мпембе устоял и спустя некоторое время Кизембе уже с тоской смотрел на отутюженный мундир вошедшего в комнату инспектора, который и решил его дальнейшую судьбу.
Но Мпембе не оставил заботами своего заблудшего соплеменника. Он постарался поместить его в лучшую камеру, он даже принес ему свое одеяло и делал все, чтобы скрасить его дни в ожидании суда. У Кизембе теперь не переводились сигареты и свежие бананы с рынка, реквизированные у незаконных торговцев. И злость на полицейского стала постепенно исчезать, как исчезает черная от пожаров земля саванны под новым зеленым покровом, когда приходят долгожданные дожди. Хотя он был вором и слишком долго жил в городе, и знал все его грязные задворки, но теперь он все чаще вспоминал поля и банановые рощи Магомберо, и стадо коз, которое пас в раннем детстве. Впервые, к собственному удивлению, он думал об этом без презрительной насмешки, не как о своем диком, деревенском, прошлом, которого он привык стыдиться, а как о чем-то бездумно утраченном. Ведь это все связывало его с родом и всем племенем. Не зря у них говорят: отдельный человек исчезает, семья продолжает жить. И еще: единство в стаде заставляет льва ложиться спать голодным.
В тот день, когда его должны были отвезти в суд, он попросил Мпембе сообщить о нем домой, потому что сам он был неграмотен.