Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 43
Однако увлечения философским идеализмом не спасли меня от увлечений в материальную сторону. Змеем-искусителем для Дм. Визара и меня был Аполлон Григорьев. Добрый, умный и простой, в сущности, человек, несмотря на несколько театральную замашку мефистофельствовать, с несравненно большим литературным образованием, чем мы, студенты, живой и увлекающийся в спорах, он вносил в воскресные вечера Визаров много оживления своей нервной, бойкой речью и не мог не нравиться нам, тем более что, будучи много старше нас летами, держал себя с нами по-товарищески, без всяких притязаний. Каким он был в своих писаниях, сотрудничая в «Москвитянине», я не знаю, но на вечерах у Визаров он не являлся ни врагом западников, ни отъявленным славянофилом, поклонялся лишь нравственным доблестям русского народа и любил даже декламировать некоторые соответственные стихи Некрасова, часто удивляясь, как мог он писать такие прелестные вещи при его внутреннем содержании. Пре и му щест венно же носился со своим приятелем Островским, считая его восходящей яркой звездой русского театра. В тот год, когда Островский только что написал «Бедность не порок», он читал свое произведение, еще в рукописи, в доме отца Григорьева, куда и мы были приглашены Аполлоном.
В те времена известный любитель русских песен Тертий Иванович Филиппов (впоследствии государственный контролер) жил в Москве и открыл в ней, в сидельце винного погребка на Тверской улице, превосходного русского певца и гитариста. По его, видно, рекомендации погребок этот сделался местом паломничества любителей русской народности, особенно же тех из них, которые были не прочь выпить под звуки песен национального напитка; а к таким именно принадлежал наш руководитель. Здесь мы познакомились с приятелем Григорьева казен-нокоштным студентом Рудневым и через него с целой компанией его сподвижников, живших в Чернышевских номерах на Театральной площади. Тут за шумными разговорами шло разливанное море, просиживали до поздней ночи. Помню даже, что раз мы с Визаром вышли оттуда утром при солнечном свете провожать Руднева в студенческие номера в старом здании университета. Но это был, вероятно, последний акт моей кутежной жизни, имевший место как раз в период переходных экзаменов. Весь год я не брал медицинских книг в руки и должен был настолько приналечь на них во время экзаменов, что пришлось ставить пиявки против приливов крови к голове.
Теперь, когда покончено с главными эпизодами моей жизни на 3-м курсе, уместно будет упомянуть о моем знакомстве с домом Данилы Даниловича Шумахера, в который ввел меня Владимир Яковлевич Визар. Данила Данилович служил тогда в опекунском совете более крупным чиновником, чем В. Визар, и они были большими друзьями. Семью Шумахера составляли тогда двое – он сам и его жена Юлия Богдановна, родная сестра жены Грановского. По пятницам у них собирались постоянно: Владимир Визар, Александр Николаевич Афанасьев, студент Сергей Петрович Боткин и я. Здесь-то и началось мое знакомство с последним, перешедшее в дружбу уже во время нашего пребывания за границей. За чаем и ужином вечера проходили очень живо. Здесь сохранилось предание о Станкевичевском кружке; много говорилось об оставшихся членах оного, чудаке Кетчере и старшем брате Сергея Петровича, Василии Петровиче Боткине, о его причудах и роли в боткинской семье; бывала, конечно, речь и об университете, который был тогда в большой немилости у начальства. Душой веселья в этом маленьком кружке был Афанасьев. Он был вообще интересный рассказчик и уморительно смеялся собственным рассказам, как-то через свой огромный нос, и, служа в каком-то архиве, извлекая оттуда много потешного на усладу хозяйке, которая очень любила слушать веселые вещи. Помню, например, его рассказ о том, как императрица Елизавета ездила на богомолье, и о какой-то придворной процессии на лейб-пфердах.
На 4-м курсе я перестал кутить и стал исправно посещать клиники на Рождественке. Здесь нам давали больных на руки, как кураторам, и мы должны были вести историю болезни на латинском языке. Поэтому в наших историях фраза «Status idem»[22] встречалась, я думаю, гораздо чаще, чем следовало, тем более что нашими записями профессора едва ли интересовались, а тогдашние ассистенты в клинике и того меньше, так как им не было никакого дела до занятий студентов. Сверх кураторства, в терапевтической и акушерской клиниках было заведено дежурство студентов, но настолько необязательное для каждого, что мне, например (я был, впрочем, не студентом, а вольным слушателем), ни разу не довелось дежурить ни там, ни здесь.
Директором терапевтической клиники был знаменитый тогда московский практик Озер – особа, увешанная несметным количеством орденов, но не показывавшая и носа в свою клинику. За весь год он прочитал нам у постели больного одну лишь лекцию, да и ту на латинском языке. Клиникой заведовал его адъюнкт Млодзеевский.
В эту клинику мы приходили в 8 утра и ожидали профессора в комнате, служившей аудиторией. Млодзеевский садился перед нашими скамьями, рядом с ним, стоя, дежуривший в предшествующий день студент, и начинался доклад последнего о поступивших в его дежурство новых больных; при этом нужно было описывать телосложение и возраст больного, его образ жизни и занятия, вероятную причину заболевания, найденные признаки болезни и назначенное лечение. Засим начинался профессорский обход в сопровождении ассистента и студентов. Если в положении старого больного замечалась, со слов ассистента, важная перемена, то профессор проверял сказанное; а наиболее интересного из новоприбывших исследовал в нашем присутствии, ставил диагностику и назначал лечение. В этом собственно и заключалось все наше обучение. Существовавшему в те времена единственному способу (разумеется, кроме смотрения на языке и щупания живота и пульса рукой) исследования больного, выстукиванию и выслушиванию груди, нас учили в этой клинике на словах, во время обхода, предоставляя нам упражняться в обоих искусствах самостоятельно, без всякого руководства. С этой целью многие студенты ходили в клиники в послеобеденное время и немало мучили больных. Если же между больными женщинами случались молодые московские мещанки, то к любителям аускультации и перкуссии присоединялись любители женского пола и доводили этих пациенток своими галантерейностями до глупейшего жеманства и жантильничанья.
Директором хирургической клиники был Федор Иванович Иноземцев, самый симпатичный и самый талантливый из профессоров медицинского факультета. Он принадлежал к тем хирургам, которые ставят операцию не на первый план, а рядом с подготовлением больного к ней и последовательным за операцией лечением. Поэтому он проповедовал, что хирург должен быть терапевтом. На его клинических лекциях мы впервые услышали, что в известные эпохи всегда господствует определенный genius morborum[23], составляющий основную черту всех вообще заболеваний. Так, во времена Брусса господствовал, по его словам, воспалительный тип, а в настоящее время наблюдается преимущественно плохое питание тела с катарами слизистых путей, следовательно, страдает у всех вообще людей заведующая питанием узловатая система. Последнюю мысль Ф. И. вынес, очевидно, со школьной скамьи; но как он дошел до связи катаров с страданиями симпатического нерва, я не знаю. Во всяком случае, он веровал упорно в эту мысль и упорно кормил всех пациентов своей клиники нашатырем как антикатаральной панацеей, говоря иногда на лекциях, что его даже дразнят «салманикой» (в рецептах нашатырь назывался по-латыни sal ammoniacum[24]). Хотя мысль о влиянии симпатического нерва на питание тела и была в ту пору скорее расшатана, чем доказана физиологическими исследованиями, но, как хирургу и старому практику, ему было извинительно не знать этого; следовательно, составленная им теория была не хуже других медицинских теорий и, во всяком случае, свидетельствовала в Ф. И. мыслящего врача, задающегося серьезными вопросами. В ту же сторону говорила и изданная им книга о молочном лечении.
Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 43