— Теперь я понимаю, что такое мать… — сказал он. — Впервые понимаю. Прежде, особенно в раннем детстве, мне казалось, что тетя Ксеня заботится обо мне как мать. И она действительно заботилась, но… — Подумав несколько минут, четко сформулировал: — Мать — это, прежде всего, бескорыстие чувства. И еще… Еще вот что: ей можно читать свои любимые стихи, а если остановишься, она продолжит с прерванной строчки…
Свет этой первой магаданской беседы лег на все их отношения.
Уже через несколько дней после приезда Вася сказал:
— Надо бы что-нибудь живое в доме иметь. Щенка или котенка…
Он и ведать не ведал, что это желание очень трудно выполнить в Магадане. Собаки (не овчарки) и кошки были там предметами импорта. Но Евгении Соломоновне удалось-таки добыть кошку Агафью, которая на годы стала членом их семьи. Грациозная, она ничуть не походила на своих местных родичей — домашних кошек в первом поколении — еще вчера совсем диких, эдаких маленьких тигров. Агафья придала барачному дому отчасти квартирный вид. Порой, только что восседавшая на столе у лампы, мурлыча, как патриархальный самовар, она, когда Василий готовил уроки, переходила к нему на плечи и укладывалась в виде роскошного горжета.
Нередко с уроками ему помогал Яков Михайлович Уманский, взявшийся репетировать Василия по математике. Он приходил точно в назначенный час и уходил, когда задачи сходились с ответами. Что — увы! — не всегда удавалось. Тогда, укутанный в обледенелый башлык, он возвращался в час-два ночи, невзирая на расстояние и погоду, крича: «Вася, вставай, я нашел ошибку!» Василий мычал: «Черт с ней!» А Уманский стоял над ним, пока тот не записывал верное решение.
Василий любил старика, хохотал над его очаровательными чудачествами. К Агафье Уманский обращался на «вы»: «Агафья, подойдите сюда. Вот хороший кусочек оленьего мяса. Правда, мне он не по зубам. Но вы, я надеюсь, справитесь, а?»
Иногда старик читал стихи — длиннейшую свою поэму, излагавшую историю философии: «Достоин похвалы Лукреций Кар. Он первый тайны разгадал природы. Безумных мыслей разогнав удар, он уголок обрел святой свободы», ну и так далее…
Позади осталась школьная и дворовая Казань. Позади был семидневный перелет почти через полконтинента. День — в воздухе, на ночь — приземление в крупном городе: Свердловске, Красноярске, Охотске… Этот перелет из детства в юность совпал с переходом в совершенно другую жизнь. И переходом отнюдь не плавным.
Его отец сидел. Мать была отмотавшим срок «врагом народа». Отчим тоже. А он был школьником. Каждый день ходил в класс, где за секунды до прихода учителя еще шел бой с применением тяжелой мокрой тряпки. Однажды этот снаряд угодил в Васину тетрадь, размазав задачу, которую он торопясь списал на перемене.
Двадцать один человек — столько их было в классе. Мальчишки. Раздельное обучение. Дальше по коридору имелся женский класс, примерно с таким же количеством девочек. Внешне, вспоминал позднее Аксенов, «все выглядели нормально: школяры, как школяры, однако внутренняя структура класса отличалась от внешнего благообразия, отражая гражданскую иерархию „столицы колымского края“».
Больше половины школьников были детьми начальства Дальстроя и офицеров УСВИТЛа (Управления Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей). Они жили в центре города в каменных домах. Четверть составляли дети вольнонаемных, населявших оштукатуренные дома второй категории. Остальные — дети бывших зэков, что жили в завальных бараках.
Под крышей школы это неравенство почти не было заметно. Дети питались в одной столовой, вместе ходили на школьные вечера, занимались спортом. Обычно офицерские дети не кичились своим социальным превосходством, и в стычке на перемене сын бывшего зэка мог легко надавать по шее сыну офицера МГБ или МВД. Но за пределами школы равенство заканчивалось. Ни разу не было, чтобы сын охранника пригласил в гости «политического», и наоборот. В городе у них были свои компании. Вася Аксенов и три Юры — Акимов, Маркелов и Ковалев держались друг друга: вместе слушали джаз по американскому радио, обсуждали приключения книжных и киногероев — разных там отважных Ринго Кидов, о которых узнавали из «трофейных» боевиков.
Многие из этих картин, строго говоря, не были трофейными. В том смысле, что сняли их не немцы, а американцы и в СССР они попали, будучи захвачены в разгромленной Германии. Их показывали со срезанными титрами, меняли названия. Так, дважды оскароносный «Дилижанс», снятый классиком вестерна Джоном Фордом, переименовали в «Путешествие будет опасным», а «Ревущие двадцатые», где в 1939 году у Рауля Уолша сыграл в скором будущем звездный Хемфри Богарт, превратился в «Судьбу солдата в Америке»… И хотя судьба эта была незавидной, фильмы восхищали советских подростков.
Вообще, это любопытный парадокс (кстати, на него в послесталинское время указывал не один Василий Павлович). Утверждают, что режимный Магадан в те времена был чуть ли не самым свободным городом Советского Союза. Многие его жители не боялись говорить всё, что думают. Считалось, что «им нечего было терять — ну отправят опять в зону, да и хрен с ним»[17].
Сложно сказать, так это было или нет, однако то, что для юноши Аксенова в Магадане возможность общения с высокими интеллектуалами удивительно расширилась — это факт. Евгения Гинзбург жила на поселении, была известна многим как умная, культурная и образованная женщина. К тому же с немалым жизненным — то есть лагерным — опытом. Стоит ли удивляться, что оказавшиеся в таком же положении умные, культурные и порой очень хорошо образованные бывшие зэки тянулись к ней.
Уже в 1990-е годы Василий Павлович вспоминал, как каждую неделю к ним в барак — в гости к воспитательнице круглосуточного детского сада, только что переведенной в так называемые музработники (то есть в пианистки), — приходили некогда врачи и профессора, а ныне вахтеры и уборщики, и вели интереснейшие разговоры. И было это не что иное, как «салон». Целых 15 метров! На втором этаже. Из двадцати комнат в коридоре — эта одна из лучших. А может, и самая лучшая. С отличным окном. Василию ширмой отгородили отдельный уголок. Там стояли железная койка, стул, стол, а на нем — чернильница, бумага и учебники. Были и шерстяное одеяло, и пуховая подушка.
А по другую сторону ширмы звучали проза и стихи, шли дискуссии о философии и искусстве. Приходили профессор Симорин с женой Таней, жившие в хибарке напротив. У них, как у Евгении и Антона Вальтера, был лагерный роман, прошедший через колючую проволоку, запреты и разлуки. И кто знает, быть может, именно благодаря этой тюремной любви они покинули зону и теперь наслаждались печкой и «свободным совместным проживанием».
Симорин, когда-то сердцеед и всегда — блестящий остроумец и эрудит, привлекал Василия рассказами о встречах с людьми, чьи имена он видел на обложках учебников. Доктор Орлов щеголял редкими, но яркими парадоксами по всем вопросам жизни. Художница Вера Шухаева рассказывала про Париж, про Леже и Модильяни. Она работала в ателье, где порой ей случалось придать приличный вид тяжеловесным начальственным дамам.