Я часто остаюсь одна в огромной комнате с высокими потолками (папа уходит выпивать) и слушаю кассеты в ассортименте: Третий концерт Рахманинова в исполнении Горовица, не сдерживая удушающего восторга, и полную подборку Владимира Высоцкого, собственность хозяев. Некоторые песни Высоцкого точно иллюстрируют быт и характеры обитателей слободки.
Во-вторых, Потемкинская лестница, на которой по установленному ритуалу, раз в год, третьего августа (день был выбран произвольно), мне позволялось есть мороженое. По ней же мы спускались к пароходам «Казахстан» и «Лев Толстой», когда отправлялись в круизы.
Или Дом актера, талисманом которого была служившая там изумительная Валентина Сергеевна. Для меня она была наместником института бабушек в Одессе – поговорить по душам, и чайку с конфеткой попить, и пожалеть она умела: что ж, мол, горемычная, все играешь? И не обедала, поди? На вот, съешь булочку.
Или Дом медика, где я и занималась целыми днями и не раз играла сольные концерты. Как-то там должен был состояться вечерний концерт певца справедливости Александра Розенбаума. До этого он выступал, кажется, на стадионе, а в Доме медика планировалось полузакрытое выступление, вызывавшее небывалый ажиотаж, будто он собирался петь нечто запрещенно-диссидентское, и все этого с придыханием ожидали. Время 23.00, а Розенбаума все нет. Зал забит людьми, жарко, потно, шумно. И тут отец выпихивает меня на сцену: иди, играй! То есть, натурально, «а мною заполняют перерыв». Я вышла – и минут сорок до приезда Розенбаума шпарила что-то, конечно, не столь хитовое, как «Вальс-бостон», но публика хлопала.
Тоже своего рода закалка – проверять силы на любой аудитории. Через десять лет я вспомнила об этом случае, когда в Японии пришлось играть один из концертов в мужском училище. Мальчики, впервые увидев живую европейку, да еще с разрезом на платье, весь концерт шикали, причмокивали, кивали головами, издавали возгласы и вообще были страшно оживлены. Нам с Бахом, Моцартом и Шопеном пришлось несладко.
Спустя пару месяцев после работы на разогреве у Розенбаума в ресторане московского Дома кино мы оказались за одним столиком с кинорежиссером Станиславом Говорухиным, и он заметил: да, тот вечер не прошел зря!
К слову, Говорухин тогда снимал фильм «Десять негритят» по Агате Кристи на Одесской киностудии. Отец периодически находился на ней же, оправдывая регулярный доход сценариста. Пока он ходил по студии, я была предоставлена самой себе. Развлекала себя довольно однообразно: пользуясь тем, что отец приятельствовал с дочерью директора киностудии Георгия Юнгвальд-Хилькевича – Натальей, я забиралась в большое кожаное кресло начальника (сам он стабильно отсутствовал на съемочной площадке) и принимала важный вид. Однажды забегает Говорухин в поисках Хилькевича, видит меня и кладет передо мной на стол сценарий «Десяти негритят». Это здорово скрасило мне полтора часа. Будучи дочерью сценариста и регулярно изучая «Киноальманах», сценарии я читала быстро, жадно, с удовольствием, делая ставки на развитие сюжета. Вернувшись в поисках неуловимого Юнгвальда, Станислав Сергеевич строго спросил: «Прочитала?» Я киваю. – «Замечания есть?» Я так же важно говорю: там-то и там-то у вас нестыковочки вышли. Говорухин стоически стерпел мою редактуру.
Рядом со студией располагалась гостиница для киношников, где мы тоже довольно часто живали, а за ней стадион, на котором в тридцатиградусную жару я отрабатывала стайерские дистанции и спринтерские стометровки. На стометровках я набирала двенадцать с половиной секунд. Вообще, спорт был для меня самым обманным видом деятельности, наглядным пособием по несправедливости. Начиналось все так: отец говорил – пробежишь пять километров – и домой. После того, как я честно выполняла задание: а теперь пятнадцать стометровок, и можешь идти. Дальше – больше. «Сделаешь шестьдесят приседаний, и все». После шестидесяти приседаний надо было сделать восемьдесят. После восьмидесяти – сто. А потом подняться на десятый этаж пешком. От обиды внутренности плавились и извергались лавой задушенных слез. Как выражается героиня фильма Киры Муратовой «Настройщик», «меня не столько огорчает то, что люди не говорят правды, сколько невозможность отличить ее от лжи». Не тот это город, и полночь не та: ему определенно надо было родиться в Спарте и штамповать героев.
Или гениев, как он всегда мечтал, – ведь «человечество спасут активные, действующие гении, и их должно быть много». Через несколько лет занятий по системе «дубль-стресс» все станут гениями и начнут спасать человечество. О стрессе: реакция вырабатывалась следующим образом: я вставала к теннисной стенке, отец подавал со скоростью 70–80 км в час с расстояния двадцати метров. Он довольно хорошо играл в теннис, и удар у него был поставлен. Мяч направлялся мне в лицо или в грудь. И если я не успевала увернуться – the pleasure was all mine. То есть в этом контексте вопрос «паду ли я, стрелой пронзенный», был отнюдь не риторическим.
Между тем и с Мндоянцем пришлось расстаться.
Я перешла в третий класс, поступив в безмолвное ведение преподавателя Бориса Смирнова. По-моему, встречались мы исключительно в коридоре, интеллигентно беседуя о погоде и природе. Директор ЦМШ Бельченко разводил руками. В классе сольфеджио меня третировала педагогиня, упорно ставя «четверки» за диктанты, хотя я писала их быстрее всех. Она утверждала, что я нечисто интонирую, когда пою. Это оскорбляло мой разум, и без того изъеденный одноклассником, дразнившим меня «Пятым концертом Бетховена». Эту кличку я заработала после того, как в конце сентября в программе одного вечера исполнила Концерт Шумана и Пятый концерт Бетховена, произведения уж точно не для девятилетней девочки, с оркестром Одесской филармонии под управлением Георгия Гоциридзе.
После сумасшедшего успеха и восторгов публики, забившей зал до отказа, мы отправились отмечать сей триумф. Приняв на грудь грамм по триста, отец с Гоциридзе чуть не подрались: маэстро утверждал, что я сыграла адаптированную версию, не имеющую того коэффициента сложности, за который это исполнение можно было бы занести в книгу Гиннеса. Отец бил себя в грудь и кричал: «Старик, ты не понял! Я гений! Я это сделал! И сыграла она все нормально! Ну-ка, быстро к роялю, повтори ему побочную с терциями в финале! Ты когда-нибудь такое видал?» Гоциридзе не отрицал, что «за всю свою жизнь не слышал ничего подобного», но стоял на своем, утверждая, что в Концерте Шумана недосчитался как минимум одной пятой нотных знаков. Расстались смутно.
Вскоре мы отправились в Минск с официальной делегацией ЦМШ. Насколько помню, мне следовало сыграть там одну часть концерта Моцарта. Или Гайдна? Отец же договорился с дирижером, что вместо одной части я сыграю весь концерт. То есть нарушу официальный устав. Так и поступили. По возвращении в Москву разгорелся большой скандал. Не дожидаясь неминуемого отчисления, он подал заявление о моем уходе по собственному желанию. Все вздохнули с облегчением: ему больше никто не мешал претворять в жизнь грандиозные планы, благородное лицо ЦМШ избавилось от фурункула.
Однако во избежание комментариев общественного мнения следовало пристроить меня хоть куда-то. Далеко ходить не стали: музыкальным прикрытием стала школа недалеко от нашего дома на Колхозной. Директора-армянина звали Герберт Караян, без приставки «фон». В знак дружбы и любви он выдал нам ключи от школы и актового зала, в который мы ходили заниматься и снимать документальные фильмы по ночам. Кажется, с его сыном я играла Крейцеро-ву сонату. Плюс иногда посещала уроки сольфеджио.