Ознакомительная версия. Доступно 29 страниц из 142
Долгая и жестокая игра кончилась, и предстояло снова расставить фигурки на шахматной доске в их изначальном порядке.
Еще в 1955 году Маленков был пожертвован, как фигура в гамбите «коллективное руководство». За этим событием последовал ряд странных ходов.
Булганин и Хрущев — после многолетней изоляции Москвы — отправились по миру с официальными визитами. А в Болгарию заявились новые анекдоты.
На торжественном приеме присутствовали: английская королева — с супругом, американский президент — с супругой и Булганин — с Хрущевым…
Когда сенсационно быстроходный советский крейсер «Орджоникидзе» причалил к пристани в Портсмуте, англичанка, услышав пушечные залпы, спросила своего спутника:
— Что случилось, дорогой?
— О, разве ты не знаешь? Прибыли Булганин с Хрущевым.
— А что, разве в них не попали с первого раза?
Куда там! Это были ангелы оттепели! Английская служба разведки не смогла узнать, как крутится винт нового крейсера, но зато сфотографировала Хрущева, который крутился перед зеркалом в гостинице. Так было установлено, что вождь — самовлюбленный самонадеянный человек. «Мы все за мир!» За мир?
1 марта 1954 года США взорвали первую водородную бомбу на атолле Бикини. Президент Эйзенхауэр оправдал эту акцию коммунистической угрозой. В результате была подписана новая хартия в духе традиций американской дипломатии, подобная той, в которой Черчилль некогда возвестил о появлении железного занавеса.
Советская военная индустрия совершенствовалась в производстве все более страшных орудий.
Мне кажется, что даже животные чувствовали надвигающуюся угрозу ядерной катастрофы. И растения… Зачем было советской пропаганде поддерживать миф об успешных «мирных переговорах», «мирных договорах», «мирных наступлениях», «мирном соревновании»? «Потепление», «разоружение», «мирное совместное существование»… Кому и зачем надо было так долго обманывать человечество, заговаривая ему зубы этой хрущевско-брежневско-горбачевской логореей, вплоть до того момента, когда президент Буш заявил перед лицом конгресса США: «Мы выиграли холодную войну»?
Но даже тогда непобедимая Москва снова праздновала победу — победу демократии!
Хорошо, мы были одновременно и победителями и побежденными. Чего еще они хотели от нас? Чтобы мы судили себя так, как победитель судит побежденных? Или чтобы ненавидели друг друга так, как побежденный ненавидит победителя? На нас смотрели с подозрением. Видели, что мы были и остаемся ужасными детьми, теряющими самые ценные фигуры. Детьми, которые не проигрывают, а сами выбрасывают их из своих сердец, потому что играют не в общепринятую игру, а в какую-то свою, ранее неизвестную. А вдруг окажется, что эта игра как раз и была правильной?
Университет снова превратил нашу дружбу с Костой Павловым в ежедневную. Сначала мы проводили вместе переменки, потом пары (мы сбегали с них одновременно, хотя Коста бегал быстрее меня, потому что был настоящим спортсменом) и наконец стали проводить вместе сутки напролет. Коста изменился. Стеснительный любимчик гимназии превратился в шумного любимца университета. Он печатался в каждом номере журнала «Шершень», словно воскрес сам Ведбал[19]. Поклонники крутились вокруг него, как зомбированные. Они были готовы вынести любые остроты, пожертвовать всем, даже самым дорогим, даже последней сигаретой. Я знал, что богемность Косты — всего лишь маска, modus vivendi. Когда мы оставались наедине, когда мы гуляли по ночным улицам, опьянев от бесконечного диалога, маска исчезала. Коста снова становился прежним юношей: сентиментальным, легко ранимым, окрыленным и беспомощным. Но даже и тогда мне казалось, что тень вокруг его глаз — это последний холодный атрибут маскарада. Я спешил упрекнуть себя за это видение, уверить себя в том, что это мне только кажется. Но Коста улыбался, будто подсказывая, что мне не почудилось. Его улыбка была похожа на след от заложенной камнем двери. Я догадывался, что в детстве ему довелось многое пережить, но сам он об этом не хотел ни говорить, ни даже думать. И я не любопытствовал, за что его исключили из гимназии, почему он не учился несколько лет, почему его беспокойство блуждало между селами Курило и Студена.
Коста познакомил меня с Иваном Динковым.
К тому времени я уже заметил, что в присутствии третьего лица он становится более веселым и вдохновенным. Со мной же все обстояло наоборот. Словно Коста нуждался и в постоянном зрителе, свидетеле, менторе, и в объекте — оппоненте, контрапункте… Может, его система была троичной, а моя — двоичной?
Иван Динков не мог быть ни вторым, ни третьим номером. Он был первым с самого рождения. Иван совсем недавно закончил юридический факультет и стал печататься в газете «Народна младеж», вдобавок он был красавцем — рыцарем печального образа, восхищенным своей деревенской фантазией и очевидным талантом. Из всех нас только он уже работал (в каком-то журнале). Только он был уже женат (на поэтессе Адриане Радевой). Только у него был уже ребенок. И вот этот «страдалец», которому, как могло показаться, больше нечего было уже и желать, стал нашим собратом.
Что именно сблизило нас так скоро? Мы были настолько разными, что, наверное, дополняли друг друга. Может, само время тогда хотело, чтобы снова возникли какие-то сумасшедшие группы, какие-то кланы и племена битников, короче говоря, «сердитые» и всякие прочие поколения. В Болгарии, где любая изоляция и обособление считались вражеским влиянием, это приключение казалось опьяняющим.
Мы стали чем-то вроде треугольной коммуны. Немного позже ценой огромного самоотречения Миша Берберов модифицировал эту коммуну в квадрат. Но как бы ни были расставлены фигуры, центром группы всегда оставался Добри Жотев. Он стоял высоко-высоко над всеми, как настоящий Король Поэзии. И мы сами смеялись над собой, когда называли нашу компанию его преторианской гвардией. Если Король не «навещал дьявола» или какого-нибудь разведенного ангела, он водил нас в Клуб журналистов.
В то время это было одно из самых изысканных и престижных мест. В длинном хрустальном зеркале напротив камина отражалась суета всей тогдашней культурной элиты. И каждый констатировал, что из всех он самый видный.
Порция фасолевого супа с острым перчиком, колбаса луканка, гренки, стакан айрана (Король, в отличие от нас, не выносил алкоголь) и, наконец, молочная баница с чашкой кофе — это можно было назвать римским пиром.
Бесцельно бродя по улицам, поджидая в какой-нибудь редакции запаздывающего ментора или проводя время в поисках друг друга, мы с утра до вечера говорили о поэзии и любви. Только в Клубе журналистов все разговоры традиционно сводились к политике. Тогда она казалась мне чуждой и скучной. Но я делал вид, что активно участвую в дискуссии. Мне было интересно переводить услышанные новости в образы.
Они представлялись мне телами, плывущими по воздуху. Шарами или бумажными самолетиками, которыми бросаются друг в друга дети. Важные новости казались мне похожими на вытаращенные глаза и открытый рот… Именно в клубе я узнал о том, что в марте 1954 года на должность первого секретаря ЦК БКП был выдвинут самый безликий из всех членов политбюро — Тодор Живков. Я долго не мог запомнить это имя, в голове у меня вертелись всякие живкоживковы, тодорпраховы и др. Папаша Добри тоже не слишком дружил с именами. Он очень раздражался, когда одно и то же лицо мы называли по-разному — то Аденауэром, то Эйзенхауэром.
Ознакомительная версия. Доступно 29 страниц из 142