Я детство простоял в очередяхЗа спичками, овсянкою и хлебом,В том обществе, угрюмом и нелепом,Где жил и я, испытывая страх.Мне до сих пор мучительно знакомНеистребимый запах керосина,Очередей неправедный закон,Где уважали наглость или силу.Мне часто вспоминаются во снеСледы осколков на соседнем домеИ номера, записанные мнеКарандашом чернильным на ладони,Тот магазин, что был невдалеке,В Фонарном полутемном переулке,Где карточки сжимал я в кулаке,Чтоб на лету не выхватили урки.Очередей унылая страда.В дожди и холода, назябнув за день,Запоминать старался я всегдаТого, кто впереди меня и сзади.Голодный быт послевоенных летПод неуютным ленинградским небом,Где мы писали на листах анкет:«Не состоял, не привлекался, не был».Но состоял я, числился и былСреди голодных, скорбных и усталыхАборигенов шумных коммуналок,Что стали новоселами могил.И знаю я – какая ни бедаРазделит нас, народ сбивая с толка,Что вместе с ними я стоял всегдаИ никуда не отходил надолго.
Заканчивался трудный 47-й год, завершавший для меня пору недолгих мальчишеских увлечений. Марки, которые я начал собирать еще в 44-м, в эвакуации, мне уже изрядно поднадоели. Пробовал в шестом классе начать собирать открытки, но из этого тоже ничего не получилось. Тогда почему-то была пора коллекционирования – все что-нибудь собирали. Отец пытался склонить меня к занятиям фотографией и подарил на день рождения свой старый «Фотокор», снимавший еще не на пленку, а на специальные стеклянные фотопластины. Поначалу мне понравилось это занятие. Особенно привлекали меня ритуальное таинство проявления и фиксации негативов и печатания фотоснимков, секреты рецептур проявителей и фиксажа, приготовление соответствующих растворов, напоминающее о средневековых алхимиках. Наконец, таинственная процедура при красном полутемном свете, когда со дна кюветы, из черноты раствора, вдруг проступает человеческое лицо. У нас в школе образовался кружок фотолюбителей. Вел его чрезвычайно бледный и болезненный человек с тихим голосом, одетый в неизменный вытертый пиджак с бахромой на продранных рукавах. Он сказал, что все его занятия надо записывать, как лекции. «Ну-ка, покажи, – сказал как-то отец и, посмотрев мои записи, произнес: – Это знающий человек. Сразу видно, что специалист высокого класса». Занятия, однако, продолжались недолго. На одно из них пришел директор школы и попросил у нашего учителя документы. На этом все и кончилось. Лишь через несколько лет, уже после смерти Сталина, когда только началась пора реабилитации, вспомнив грустный облик нашего болезненного учителя, я понял, откуда он к нам попал.