Очень тихо было, когда не стало Самодюка. Еще тишины такой я хочу — если не судьба. Ты скажешь — глупец. И противная мечта, верно, жить и жить. Но судьба, каналья, правит этими делами. Покамест мы с ней в ладах, надеюсь не испортить взаимоотношения. Я не снимаю своей обширной шинели (пятый рост), потный, в грязных сапогах, в общем, как есть, не умывшись, посмотрю в ту сторону, где ты. И так, не отрывая глаз, пойду тяжелыми шагами по прямой, чтобы короче путь, чтобы скорее ты!.. Вот о чем мечтаю я в эту тихую, лунную ночь на крутом донском берегу в блиндажике, без гимнастерки, до того теплая ночь. Эх, Самодюк!
Твой Зямка».
В письме от 7 октября отчетливо слышится тоска по мирной жизни: «Родная, любимая, никак неповторимая! Представь себе такую картину. Я сижу в доме (!). На столе стоит лампа (!!). У меня чистые руки (?!?!). Не хватает самовара, того, другого… много чего не хватает… Сейчас полночь, тишина. Ну, прямо будто и войны никакой нет. А зашел я к пекарям в деревню, всего каких-нибудь 2 километра от фронта. Накипятили мне чугун воды, вышел я во двор и… чувствовал себя гораздо блаженнее, чем в Сандуновских банях. Только очень холодно одеваться».
А вот не письмо, а чудом сохранившаяся телеграмма Гердта домой:
«Здоров как быть войне привык
Дерусь упрямо целую Зяма».
Те, кто печатал телеграмму, сделали очень «существенную» ошибочку: вместо «как бык» написали «как быть», что сильно взволновало маму Зиновия Ефимовича.
Настроение бойца Гердта становилось все более бодрым. Сказывались и успехи Красной армии, и переписка с родными. Свидетельством тому письмо от 18 января 1943 года:
«Э-гей, дорогая! Ну-с, вот и минута. Веришь ли, вот уже около 10 дней, как буквально ее, этой минуты, не было. Началась изящная жизнь. Мы за несколько дней продвинулись на Запад на 40 километров. Мадьяр бежит некрасиво. Бог ты мой, до чего ж сопливые!!! Но должен сообщить: 1) вступил в кандидаты в члены ВКПб, 2) на левой стороне груди красиво покоится медаль за отвагу. Во какие дела, 3) погоди, повоюю еще, и орден будет, 4) жив-здоров.
Бумага и конверт мадьярские. Чуешь? Даем им прикурить, дышим им в пузо! 5), 6), 7), 8), 9) и т. д. Целую, твой Зямка».
В ту пору Зиновий Ефимович еще не знал о том, что многих его друзей уже нет в живых: 22 января 1942 года погиб Всеволод Багрицкий, немногим позже — брат Исая Кузнецова Борис. В сентябре под Новороссийском пуля сразила Павла Когана, в январе 1943-го под Харьковом, недалеко от Белгорода, пал смертью храбрых Михаил Кульчицкий. Самого Гердта смерть едва миновала. Его племянник Владимир Скворцов писал: «Во второй половине 1942 года, уже на фронте, Зяма обезвреживал мину, и она не взорвалась в его руках только потому, что он отращивал пижонские артистические ногти. Как Саша Пушкин. Ими-то он и отвинтил в мине нужные винтики. Но вскоре другим снарядом его сильно контузило. Моя бабушка, Зямина мама, всех кругом расспрашивала, а что такое контузия, какие бывают последствия. И только третий снаряд, уже в феврале 1943 года, сделал одно колено Зямы навсегда непреклоненным».
Вот письмо Гердта, написанное в марте 1943 года:
«Деточка, сколько ни таи, а сказать надо. Уверенность, что со мной ничего не может случиться, ан случилось. Случилось это 12 февраля под Харьковом. Саданул на меня ворог из танка снарядом. Осколок врезался в кость левее бедра, повыше колена. И натворил там скверных дел».
Рана была тяжелой, сначала врачи хотели ампутировать ногу. На счастье артиста, хирург полевого госпиталя Ксения Винцентини твердо решила вылечить его. После 11 сложнейших операций нога Гердта была спасена, хоть он и остался хромым до конца жизни. Как-то, разговорившись с пациентом, Ксения Максимилиановна призналась, что ее муж сидит в лагере как «враг народа». Она была женой выдающегося конструктора, будущего создателя первых космических кораблей Сергея Королева, но, конечно, Гердт не подозревал об этом.
А 3 апреля 1943 года он написал жене из госпиталя в Белгороде:
«Жена моя, радость! Очень хочу видеть тебя и очень боюсь показываться на глаза. О! Ничего похожего на того толстого, румяного, благодушного декабрьского гвардии лейтенанта в красивой кожаной куртке нет. Теперь я закован в гипс. Гипс — суровая вещь. Никаких движений, ни ногой, ни туловищем, только голова и рука на свободе. Но как ни мучительна эта новая неволя, как ни странно, я оказался терпеливым и даже выдержанней многих моих друзей по несчастью. Знаешь, я не умею стонать, а все кругом стонут, и им от этого вроде легче.
Не знаю, во всяком случае, слушать “охи” и “ахи” довольно противно. Впрочем, что это я разговорился о своих хворобах? У Чехова есть такая запись: человек любит говорить о своих болезнях, а это самое неинтересное в его жизни. Прав товарищ. Ну, больше не буду. Март прошел довольно тепло и вместе с тем довольно тоскливо…»
Позже Гердт рассказывал Эльдару Рязанову: «Лежал я в Белгороде в госпитале, была крошечная комнатка, метра два с половиной. Помещались только моя кровать и табуретка. Я должен был бы лежать в гипсе, но в Белгороде не было гипса. Никаких лекарств, кроме красного стрептоцида. И никаких перевязочных средств. Была шина. Шина металлическая, проволочная, и она выгибалась по форме сломанной ноги. А там выбито восемь сантиметров живой кости, над коленом. Вздохнуть или там чихнуть — не дай бог, я терял сознание от боли. Я не спал, потому что знал, что умру, если усну. Днем я иногда засыпал. Затем меня перевезли в Курск, там сделали первую операцию. И я был счастлив: ничего не болит, лежу весь в гипсе почти до шеи, кроме пальцев левой ноги. И жуткий голод. Меняю сахар на хлеб, чтобы как-то насытиться. Потом меня привезли в Новосибирск. Там я перенес три операции. В Новосибирске был такой жестокий военный хирург, который говорил, что чем больше раненый кричит на столе, тем меньше он страдает в койке. Мне без наркоза, под местной анестезией он долбил эту кость. Три раза! Негодяй, жуткий негодяй! Я боялся этого! Боль жуткая. Но, действительно, через час уже не так больно, чем когда после наркоза. Потом меня привезли в Москву. И вот здесь были главные операции. Шесть штук. Всего было одиннадцать операций. В общей сложности я пролежал в госпитале четыре года. Выпускали несколько раз, на костылях, а потом я возвращался, потому что только-только начинающее срастаться опять обламывалось. Окончательно я вышел в 47-м».
Война сохранилась в памяти Гердта на всю оставшуюся жизнь, и не только потому, что он стал инвалидом. Быть может, об этом короче и точнее всех написал Виктор Некрасов: «Потом ушел на фронт. Добровольцем. Лейтенант саперной роты, он был тяжело ранен в 1943-м. И стал хромать. Долгое время считал, что это закрыло ему навсегда дорогу на сцену».
И еще одно письмо Гердта жене от 1 декабря 1942 года:
«Бить фашистов это уже не такая веселая работа, и остроумия набраться в ней сложно. Я говорил, что, может быть, это очень хорошо, что ты не представляешь мои дни и ночи. Тебе их сейчас не надо знать. Потом, когда все это кончится, если я увижу это “кончится”, тогда я тебе расскажу всю свою войну. День за днем. И тогда это будут увлекательные рассказы из прожитого. А сегодня… Сегодня война! Жестокая, трудная, беспощадная. Понимаешь, жена? Кроме тебя у меня никого и ничего нет. С тобой хожу по ночам на минные поля немцев. С тобой сижу короткие часы у железной печурки своего блиндажика. Все везде, все всегда, куда угодно — с тобой. А ты совсем еще маленькая и не можешь еще понять, как дорога, нужна, невыносимо нужна ты…»