В начале девяностых он поехал с первым серьезным докладом во Францию.
– Это не только твой прорыв, – говорили ему ровесники, – это прорыв всех нас, тридцатилетних. Ты создаешь прецедент.
И это было правдой. Прежде ездили засидевшиеся в кандидатах пятидесятилетние мужики, которым уже давно ничего не брезжило, или небожители-академики.
Доклад у него был, как он теперь видел, для международного конгресса самый заурядный. Не позорный, но и не выдающийся. Кое-что они в своей лаборатории приоткрыли, кое в чем слегка блеснула догадка. Это тогда ему казалось, что он везет в Европу мировое открытие. Выступил он с ним во второй день, перед самым перерывом, – в не самое удачное время, скорее наоборот, когда все уже приустали и видят перед собой лишь кофе с бутербродом.
Все же в перерыв кое-кто ему благосклонно улыбался. А мировое светило и нобелевский лауреат голландский профессор Фогель даже весело похлопал его по плечу и попросил текст. Нобелевскому лауреату захотелось внимательнее взглянуть на таблицы, в которых прослеживались этапы развития водорослей под водой в зависимости от интенсивности солнечных лучей и времени года.
Так бы он и уехал с хорошим отношением иностранных коллег, которые через неделю бы о нем не вспомнили. Но тут возникла поездка в Институт Пастера. Мероприятие было наполовину экскурсионным, и Николай колебался – не подняться ли ему лучше на Эйфелеву башню. Но в последнюю минуту решился.
И поймал миг удачи.
В лаборатории, куда их привели, предварительно обрядив в чистейшие светло-голубые халаты, неожиданно сдох электронный микроскоп. Смущенная француженка, которая хотела показать ход размножения культуры, бросилась звонить механику, но день был выходной, и механик проводил свой уик-энд. Француженка с трудом натягивала улыбку на плачущее лицо. Многочисленные гости растерянно топтались, – они приехали именно за этим.
И тут вышел вперед Николай. Вот, оказывается, зачем он кончал когда-то курсы электронных микроскопистов, собирал и отлаживал в разных лабораториях новейшую тогда для Руси технику, сам многими ночами корпел над своим аппаратом – только ради этой минуты. Засучив рукава, он подсел к микроскопу. Честно говоря, поломки даже не было. Он мог бы проверить контакты с закрытыми глазами. Что и сделал. Но оказывается, никто из присутствующих об этом не догадывался. Они молча, но с интересом наблюдали за его действиями.
Через несколько минут микроскоп вновь ожил, загудел. Все зааплодировали.
Уже по дороге назад в автобусе человек пятнадцать предложили ему обменяться визитными карточками. Он тогда еще не догадался их заготовить и каждому старательно выписал на листке из блокнота свои координаты.
– Николай, я надеюсь, что вы не откажетесь поработать в моем институте? – сказал ему во время обеда длинный рыжий австралиец Дилан.
– Мне бы это было очень интересно, – ответил Николай, с трудом удерживая радостную дрожь сердца.
Дилан был человеком известным, его ученый труд изучали еще на первом курсе. Николай говорил с ним запросто, предполагая, что у них не слишком большая разница в возрасте, и лишь в конце конгресса выяснил, что Дилану за семьдесят.
Вернувшись домой, Николай получил приглашения из Германии и Канады.
Однако выбрал лабораторию Фогеля. Поработать в институте, об оснащении которого у них ходили легенды, да еще вместе с нобелевским лауреатом, – это уже не просто везение, это – мечта европейца, а для безвестного россиянина – попросту жребий богов.
Знать бы, в чем он согрешил, почему очень скоро те же боги от него отвернулись?
По дороге в аэропорт его тошнило от страха. Неожиданно он выяснил, что забыл самые элементарные вещи, и не только из английского, но даже собственные прежние работы.
«Самозванец, самозванец, самозванец!» – крутилось в голове слово.
Самолет взлетел, улыбающиеся стюардессы разносили вино, пиво, потом ароматно пахнущие жареной курицей завтраки, а ему мерещились ужасающие картины: уже через несколько часов его приглашает к себе Фогель, заговаривает с ним о работах лаборатории, обсуждает задание, а он, Николай, ни бельмеса понять не может. Во-первых, потому, что не может перевести английскую речь, а во-вторых, потому, что до него не доходит смысл самой научной проблемы. Еще через час к нему подходят всякие голландские профессора, тоже начинают говорить и, разочарованно махнув рукой, отступают в сторону.
Еще день он находится, как зачумленный, в неком вакууме, где на него люди, которые могли бы стать коллегами и друзьями, лишь смотрят издалека, но уже не подходят. А потом он с позором, крадучись, покупает билет назад и срочно возвращается домой.
Примерно так все в первые дни и происходило. Только не было чувства зачумленности и вакуума. Сверхделикатные голландцы с удовольствием но нескольку раз повторяли элементарные фразы, если видели, что до него что-то доходит не сразу. А сам нобелевский лауреат Фогель, едва представив его своей лаборатории, сразу объявил:
– Нашим гостям мы всегда даем неделю на адаптацию. У вас тоже есть эта неделя.
На самом деле ему хватило двух-трех дней, чтобы начать свободно общаться, двух-трех месяцев, чтобы без предварительной ночной подготовки обсуждать профессиональные вопросы, но где-то через полгода он стал догадываться, что для подлинной адаптации понадобились бы десятилетия.
Однокомнатная квартира, которую ему заранее снял институт, а точнее, сам Фогель, запиралась на крошечный детский замочек. Николай вспомнил крюки, цепочки и новейшие «церберы» на российских дверях и с трудом удержался от удивления.
– Мне пришлось ставить у себя в доме замок лишь лет пятнадцать назад, когда приехали восточные рабочие, – объяснил Фогель.
Когда, закончив эксперимент в половине второго ночи, Николай отправился домой пешком, около него тормозили почти все проезжающие мимо машины. Каждый спрашивал, не нужна ли помощь, и предлагал подвезти. Пришлось купить велосипед и ездить на нем, – именно из-за этого. Чтобы не волновать водителей.
Столь прекрасной аппаратуры в России он не видел нигде. А реактивы, которых у себя приходилось ждать по году, были абсолютно доступны – стоило лишь протянуть руку, расписаться в журнале и взять сколько надо. Он приезжал в лабораторию вместе со всеми к восьми утра и гнал эксперимент за экспериментом. Потому что не воспользоваться возможностями было бы преступлением против своей удачи. Скоро в институте привыкли, что русский коллега уходит из лаборатории последним – после часа ночи. Вернувшись, он еще часа полтора занимался языком. На сон оставалось четыре часа. Но удивительно, что спать совсем не хотелось.
Сначала Николай думал, что его хватит на неделю, в лучшем случае на месяц. Но прошел второй месяц и третий, а работал он с тем же увлечением.
И все же были выходные, потом даже рождественские праздники, когда не работал никто, а в институте вырубали свет. И в один из первых выходных он неожиданно для себя прославился, за что и получил большой втык от доктора Фогеля.