Она разорвала наваждение и тряхнула головой. Точка потухла. Затянулась тонкой кожицей над переносицей. Лушка осторожно положила мальца на пол.
Она не хочет к нему прикасаться. Он не такой. Он не имеет права.
Она вспомнила, что уже можно пойти за деньгами за новый месяц, и быстро оделась. Проверила на кухне, выключен ли газ. Взяла пакет с пустыми бутылками. Лишь бы уйти. Лишь бы дела были не здесь. Проходя мимо комнаты, она заранее отвернулась, чтобы ничего там не увидеть. Главное, не увидеть открытого окна.
Всегда норовившая протиснуться без очереди, сейчас она не только отстояла без анархических поползновений, но и навела среди толпящихся четкий порядок, не пропустив к кассе даже мощную старуху, потрясавшую ветеранской книжкой.
— Ты, бабка, от титьки давно оторвалась, можешь и погодить, а у меня дома грудной без присмотра, — хладнокровно возвестила Лушка, на что ветеранка возражением не нашлась и была дружно оттерта в хвост, но, очнувшись, оставаться позади не захотела и стала таранить дамские спины, разводя агитацию про всяких молодых да ранних, которые пороха не нюхали, а туда же. Лушка сошла со своего порядкового места и решительно двинулась старухе навстречу. Та подобралась, готовая к привычному бою. — Внуки-то есть? — спросила Лушка среди общего молчания.
— А тебе чего? — встопорщилась не ожидавшая мирного вопроса ветеранка. — У меня правнуки давно!
— Молодые и зеленые, а? Гляди, накаркаешь… То-то тогда все нанюхаются!
Очередь разом заговорила, а яснее прочих один голос из середины:
— Да у меня сын в Афганистане… Гроб самолетом, даже не открыли… Стою без всяких ваших привилегий… Старая, себя любишь, ни война тебя не научила, ни жизнь…
Голос был ровный, без нажима, без всплесков. Голос звучал не для скандала, а для необходимости. И опять образовалась тишина. Лушке захотелось оказаться в другом месте, прилипло чувство, что она тут не по праву, вроде как другие живут серьезно, а она только пробует: подойдет? не подойдет? Словно всем им жизни выданы настоящие, а ей, Лушке, неизвестно что, бумажная выкройка, чтобы примерить, и Лушка к выкройке никак не подойдет, и потому все ей только кажется, а на самом деле места не имеет.
Кто-то потянул ее за рукав. Подошла очередь получить пособие — неизвестно кем даваемое и неизвестно за что. И она получила. Никто не возразил. С ней опять поступили не по справедливости.
Подходя к дому, Лушка невольно взглянула наверх, где была ее квартира и, увидев вместо глухого зимнего окна черный провал вглубь, единственный на все здание, на всю улицу, на весь город, похолодела от ужаса — наверное, все это кто-то видел. Она взлетела наверх через две ступеньки. Привалившись спиной к захлопнувшейся двери, перевела дух, страшась приблизиться к тому, к чему все равно надо приближаться.
Малец спал. Седые волосы слиплись на затылке. Ему было жарко.
Гвоздей не нашлось, и Лушка исхитрилась стянуть рамы поясом от халата. Остались только форточки.
Теперь, питаясь ею, он определенно смотрел ей в глаза, а она, боясь снова увидеть провальный колодец в середине лба, прикрывала себя веками и погружалась в собственную темноту, откуда казалось, что ее тело поедается со стремительной скоростью и от него вот-вот ничего не останется.
Малец отнимал у нее единственное, что она имела.
Ничего не поделаешь. Она вынуждена. Она должна себя защитить. Она не может иначе.
Она так же распахивала форточку и так же клала ребенка на подоконник, как и тогда, когда совершала таким образом его ежедневные прогулки. Только сначала обошлась без ватного одеяла, подаренного шестиструйной бабой, потом без пеленок с больничным штампом, а напоследок перестала натягивать на мальца распашонку. Ничего такого, объясняла она себе, я его закаляю. А вдруг я не знаю и делаю для пользы. В роддоме так и говорили: Господи помилуй, не знает ничего. Сирота.
Я сирота. Я не знаю.
Малец вскидывал дряблые ручки и некоординированно дрыгал ни к чему не пригодными ногами. Она брезгливо всматривалась в него, все более утверждаясь в его уродстве и в своем праве. Она терпеливо ожидала кашля и высокой температуры, но малец лишь кряхтел, и, не выдерживая расписания, преждевременно требовал пищи. Она механически подчинялась, пеленала, чтобы не чувствовать его холодного тела, давала то грудь, то бутылку и опять возвращала под распахнутую форточку. И подпихивала подушкой, чтобы не упал. Она не хотела, чтобы он ушибся. Она совсем не хотела, чтобы ему было больно. Она ждала, когда он все сделает сам. Ведь она не убивала его, она только создавала подходящие условия. А во всем прочем исполняла, что положено, или хотя бы все, что считала положенным: кормила, мыла и выглаживала раскаленным утюгом голубое, розовое и белое.
Малец заболевать не хотел. Похоже, он действительно закалялся. Она распахивала форточку на минуту, на две, на пять и напряженно стояла в стороне, ожидая какого-то сигнала, но сигнала все не было, и она сама решала, что хватит, и торопливо натягивала распашонку. Малец сучил ногами и по-стариковски кряхтел. Она перекладывала его на пол, закрывала одеялом, и малец хорошо засыпал.
Его непонимание раздражало ее. Он давно должен был понять, чего от него хотят. Он не слушался. Он упорствовал. Тогда она ушла. Оставила его под открытой форточкой и отправилась на кухню готовить ему пищу. И сварила себе кофе. А потом пожарила себе картошки. А когда наконец с деловым видом явилась его накормить, почти уверенная в том, что на подоконнике должен лежать не слишком большой ледяной осколок, малец издали узнал ее и улыбнулся.
Внутри Лушки качнулось. Вроде бы стоял около позвоночника непоколебимый столб, толстый, как телеграфная опора, и вдруг скривился вбок и тряпично осел. Лушка неуверенно улыбнулась в ответ. Лушка уважала волевые характеры.
Все остановилось в неуверенном равновесии. Она не предпринимала нового и не меняла того, что было. Происходящее превратилось в повседневность, и она даже забывала, зачем кладет сына на подоконник, — множество раз повторенное действие перешло в разряд бытовых, как кормление и омовение. Малец был на редкость спокоен, не знал плача и не причинял лишних хлопот. Она стала высыпаться.
Ей долго снилась пурга. Заметало по всей земле от экватора до полюсов. Снег поднимался снизу и шел в облака. Облака напрягались, чтобы удержаться на небесах, их душа морозно скрипела, растягиваясь. Неправильный снег зачем-то был нужен, во сне Лушка ясно понимала, зачем, но знала, что перестанет понимать, когда проснется, и спешила принять участие, пока было можно, и хватала земные сугробы горстями и кидала вверх, они долетали до пятого этажа и зависали перед закрытым окном, кого-то ожидая. Они ждут меня, поняла Лушка и побежала по лестнице вверх, перескакивая через ступеньки, но квартирная дверь оказалась заперта, она была заперта изнутри, там кто-то был, и Лушка спросила снаружи, кто там, и Лушкин голос из квартиры ответил, что это она, она уже дома, и не нужно кидать в нее сугробами, а то она простудится и умрет; неправда, сказала Лушка на лестнице, это другой снег, от него не умирают, а начинают жить, и в доказательство соскребла с беленой стены иней, слепила сосульку и стала сосать, чтобы дать матери возможность немного полюбить, но мать ушла сдавать бутылки, а у Лушки от сосульки горело горло, а потом стало гореть в груди, где сердце, и Лушка испугалась, что ей придется любить самой, и стала снова стучаться в дверь, чтобы взять пустые бутылки и тоже уйти, а другая Лушка из-за двери сказала, что у нее собственное молоко и не надо к ней больше стучаться, потому что это может ее разбудить, а она спит.