У меня не было цели. Я просто шла. Я шла к кабинету заведующего отделением Олегу Олеговичу Краснову. Я прислушивалась. Стояла ненадежная вязкая тишина, отягощенная ночными кошмарами десятков больных людей. Я тихонько постучалась в дверь — совсем тихо, потому что вряд ли хотела быть услышанной. Тишина не отреагировала, по-родственному включив меня в свой бред. Я осторожно надавила на дверь. Дверь была не заперта. То, что я увидела, было хуже сна.
На письменный стол поверх множества бумаг был взгроможден стул. На стуле лежал серебристый увесистый чемодан с какой-то медтехникой. На чемодане, слегка оттянув носок укороченной ноги, стоял О.О. и, набрав на такой пирамиде излишнюю высоту, ритмично отклонял голову на грудь и лупил затылком о потолок.
Это не было разовое применение в неизвестных целях головы и потолка, это была методичная, целенаправленная акция, чудовищная в своей бессмысленности и расчетливой, сознательной подготовленности — стол, стул, ящик…
Глаза О.О. были закрыты. Он пробивал потолок.
Видимо, стены ему не подходили. Биться головой о стены — так банально. А потолок для этого вряд ли кто использовал. Ему хотелось быть первооткрывателем хотя бы в бессилии.
Бедный потерявшийся ребенок.
Я, чтобы не унизить его несвоевременным знанием, отступила назад и прикрыла за собой дверь.
* * *
Лушка опустила тетрадь на колени. За четким Марьиным почерком, похожим на беспристрастные знаки книг, шли два чистых листа. Бумажная целина гипнотизировала, Лушка ждала, что там, как на фотографии, проявится что-то еще, но незаполненные листы отвечали лишь ожиданием.
— Маш, — сказала Лушка, — Маш, — прошептала она, надеясь, что Марья ответит хотя бы невнятным бабкиным шелестом.
Но все застыло в неподвижности, выпав из времени, как на дне океана.
— Баб, — попросила Лушка, — а ты?
Бабка хмыкнула издали и совсем отодвинулась в недосягаемость.
Лушка, смиренно соглашаясь на самостоятельность, прижала ладони к дорогам Марьиных строчек, чтобы соединить их со своими линиями жизни и смерти и чтобы Марья ощутила благодарное тепло продолжающейся без нее судьбы.
Это мой подарок, вспомнила она голос Марьи.
Подарок, да, подумала Лушка. Тело снова сковалось пройденной болью. Маленький такой подарочек величиной в твою и мою жизнь.
Она сидела, подставив солнцу поднятое лицо. Вполне может быть, что со светлых ресниц время от времени скатывались слезы. Но если слезы и были, то они не мешали, не требуя усилий ни для своего появления, ни для исчезновения, их незаметно испаряла весна, возможно, принимая Лушку за пробудившееся к росту березовое дерево. Весна собирала со всех лишнюю живую влагу, чтобы в вышине добавить ее к своим родным водам и излиться вниз дождями надежды.
Лушка сидела долго, пока дом не прикрыл ее льдистой тенью. Ощутив спиной голодный озноб бетонных блоков, вырастивших себя на железной тюремной арматуре, она оттолкнулась от стены и поднялась. Расправив картонную гармошку, служившую сиденьем, обратно в коробку, Лушка направилась к прерванной работе. Голоса умолкли, молчание шло впереди и следом, все утратило объем и сделалось равновеликим, как туманная мгла, и ничем внешним, казалось, невозможно было проверить направление.
Ей постучали в плечо. Она оглянулась.
Перед ней стоял одетый в горбатую фуфайку мужичок с кошелкой.
— Ты хотела молока, — произнес мужичок. — Я принес.
Он поставил кошелку на землю и достал закрытую полиэтиленовой крышкой трехлитровую банку.
— Пей, — сказал он, кивнул и пошел.
Через пустырь, в сторону жилых частных домишек, которые казались ненастоящими.