Мать, любовью твоейЦарство МорейОсени,Всех детейСохрани.Вопль погибающихВ море услышь,Бурь налетающихЯрость утишь.Даруй ветр благовеющий,Парус белеющийТихо неси.Всех помилуй, спаси,Всем пошли благодать,Мать!
По обряду жрица и послушница должны были вместе выкупаться в море.
В пляске давно уже привыкли они видеть друг друга почти нагими; но никогда еще не видели нагими совсем. Сняв последний покров, Эойя вдруг застыдилась, поскорее бросилась в море. И Дио – за нею.
Глубокий залив вдавался в берег. Шум бурунов слышался издали. Там волны кипели и выли, обливая острые скалы соленою пеною. А здесь, в заливе, была тишина; только чуть-чуть колыхалась сплошною глыбою стекла голубовато-зеленого вода, такая прозрачная, что каждый камешек, каждая ракушка виднелись на дне.
Наготы купальщиц не скрыла вода; но в холоде ее невинном стыд потух.
Плавали обе, как рыбы. Играли, шалили, брызгали друг в друга сапфирными брызгами и смеялись, кричали, визжали от радости; радовались так, как будто вернулись на родину: море им было роднее земли.
Подплывали к бурунам, взлезали на скользкие камни, обросшие черно-зелеными волосами водорослей, и жадно дышали их устрично-соленою свежестью. Подставляли спину набегающим валам, и покрывал их, как Бык, Пазифайин возлюбленный, – ревущий, скачущий, белою пеною блещущий вал.
Ныряли, как водолазихи. Глядя друг на друга под водою, не узнавали друг друга: призрачными казались лица и тела; белое тело Эойи – голубовато-серебряным; смуглое тело Дио – серебряно-розовым; оба, как цветы подводные.
И подводная жизнь кипела вокруг них таинственно. Рыбы, проплывая, глядели круглыми глазами, пристально; морской еж ежился; морская звезда мигала ресницами; таяла медуза опалово-лунная; слизняки выползали из раковин; тянулись из чаши кораллов чьи-то длинные щупальца, усики, хоботы; чьи-то глаза в темноте, как гнилушки, светились.
Страшно им было страхом святым, как будто разверзалось перед ними божественное чрево Матери, ложесна несказанные, где зачинается все, что было, есть и будет.
И грубым казался солнечный свет после подводного сумрака, жар солнечный – убийственным. Но земные, к земле вернулись; выплыли на берег и легли на песок, уже не стыдясь наготы.
Вдруг Эойя вскочила, вскрикнула:
– Смотрит! Смотрит!
И бросила камень в миртовый куст, разросшийся густо над кручей скалы.
– Кто? – спросила Дио.
– Он, он! Таммузадад!
Дио тоже вскочила. Гневом озаренное лицо ее было грозно, как лицо самой Бритомартис, божественной Девы-Ловчихи. Одной рукой схватила она покрывало золотисто-желтое с серебряными пчелками – Таму узнал его, – а другою – копье. По старой привычке охотницы никогда не выходила из дому без лука или копья. Бросила его с такою силою в куст, что оно могло бы убить человека. Но тотчас опомнилась, побледнела, закрыла руками глаза, чтобы не видеть, и прошептала с ужасом:
– Таму, брат мой, что ты сделал!
– Ничего, не бойся, убежал, – проговорила Эойя, тоже бледнея. – Вот как испугалась! А я и не знала, что ты его так любишь…
В тот же день Таммузадад сказал Киниру, сыну Уамарову:
– Помнишь, о чем мы с тобой говорили намедни?
– Помню.
– Дай руку.
Кинир подал руку. Таму ударил по ней, как купец на торгах, и сказал:
– В долю беру тебя, Кинир, сын Уамара, вместе отправим корабль за железом. Ладно?
Еще не веря счастью своему, Кинир взглянул на него исподлобья жадными глазами.
– Как же не ладно, как же не ладно! О господин мой, да наградят тебя боги! – всхлипнул он и бросился целовать руки его. – А сучку убить?
Таму ответил не сразу. Опустил глаза, как будто задумался. Вспомнил – увидел: на песке, у моря, лежат, обнявшись, «мальчик и девочка», а он, в кусте над обрывом, упал ничком, уткнулся лицом в землю и царапает ее ногтями, как смертельно раненный, хочет грызть: «грызть будешь землю», по слову древнего проклятья. И вдруг над самой головой просвистело копье. О, если бы чуть-чуть пониже!
– А сучку убить? – повторил Кинир, думая, что он не расслышал.