Только за десертом, ну, это я так говорю, десерт, просто йогурт, она мне выдала, запросто так, со своим жгучим взглядом: я бы тоже хотела научиться хорошенько у тебя сосать. Как твоя шлюха. Научи меня, научи же, Фредерик, я способная, я уверена. Я сижу дурак дураком. С йогуртом во рту. На подбородок течет, как у слюнявого старика. Я сам, наверно, был цвета этого йогурта. Слава богу, я не сердечник. Короче, выплюнул я «Данон». Значит, глотать не надо? – спрашивает она, улыбаясь. Клянусь тебе, Антуан, я не знал, куда деваться. А она встала, подошла ко мне, опустилась на колени. Ну? Как она это делает, твоя шлюха, покажи мне. Не бойся слов, говорит, не бойся слов. Не бояться слов, легко сказать, у меня ведь для нее были только слова любви. «Сосать» – это слово любви, говорит она. «Глотать» – тоже. А вот «восемьдесят евро» – омерзительные слова. Правда, омерзительные.
(Трижды) семьдесят пенсов
У Анны и Тома все началось в то лето, когда он подарил ей цветок пушицы в Ботаническом саду на перевале Лотаре. Им было обоим по семь лет, и они оба говорили на одном и том же полуязыке. С тех пор они не расставались. За столом оставляли в своих тарелках одно и то же: брокколи, огурцы, латук, яблоки «гренни смит»; все зеленое. Они любили закаты солнца над пиком Мейже, белый лимонад, песни группы «Ла Компани креоль», которые пели вожатые вечерами. Они обещали друг другу то, что понимали во всем мире только мы трое. Когда они смотрели друг на друга, между ними было что-то большее, чем мы, Леон; чем все мы. Это так велико и так редко, это радость. Он был единственным сыном и стал ее единственной любовью. Его отец работал на химическом заводе в Ле-Пон-де-Кле близ Гренобля, наш был химиком у Лапшена в Камбре. Его мать была портнихой-надомницей, наша уехала от нас и потерялась. Каждую весну мы сообщали Тома, куда поедем в лагерь, и летом он приезжал туда же. На моих глазах они росли, на моих глазах расцветала их необычайная история любви. И эта чарующая радость всегда была между ними. В Морзине, Салланше. В Экс-ле-Бен. Лето за летом мне казалось, что они говорили друг с другом все меньше, как будто слова поторопились открыть все, что им нужно было сказать. Они учились терпению, у них была вечность впереди, и они это знали. Они смотрели, как растут их тела, тончают лица. В одно лето, накупив на десять франков разноцветного драже и плетеных куколок, мы отпраздновали то, что показалось нам ломкой голоса у Тома, его первые шаги маленького мужчины. На самом деле это было просто началом трахеита.
В 1985 году мы поехали в Англию, в Барнстапл графства Девон. Мы ели наши первые fish and chips[16] за два фунта. Я выпил мою первую pint of lager[17] за семьдесят пенсов, и вторую, и третью, и маялся первым похмельем, а Анна плакала.
В то самое лето я встретил Патрицию и влюбился в нее. Я закурил, потому что она курила, забыл о пиве, потому что она пива терпеть не могла, перестал смеяться над маленькими, потому что она была маленькой. Я потерялся, чтобы найти себя в ней. Я попробовал свои силы в словах любви и был жалок. Уже тогда. Ты красивая. Я хотел бы жить с тобой. То есть я имел в виду, еще увидеться. Хм. Когда вернемся во Францию. Я. Я. Я хочу тебя поцеловать.
И так далее. Вплоть до ее кожи, ее лона, ее мягких волосков. Номер в «Седарс инн», наши дрожащие тела, наши вдруг пересохшие, онемевшие рты, наши первые жесты, наш первый раз. Вся эта необузданная нежность, эта боль, о которой мне никто не говорил, всаженный нож, препятствие, рвущаяся ткань, слезинка крови, теплый стыд и смех сразу после, а потом сжимающие руки, желание исчезнуть. Уже тогда.
Только это и было. И было все это.
А потом меня грубо вырвали из отрочества в «Кафе де ла гар», и был сельдерей, хоть бы он меня задушил насмерть, письмо, восемьдесят сантимов на марку, мое предательство.
В это же последнее лето детства на берегу реки Тау Анна и Тома обменялись первым поцелуем. Им было по десять лет. То был настоящий поцелуй любви. И чтобы ничем не омрачить этого благословения, каждый произнес лишь по одному слову. Он: люблю. Она: тебя. Вместе эти два слова стоили всех на свете фраз.
Меньше ста евро
Твоя мама вернулась не сразу. Она забегала по вечерам после работы побыть час или два с Жозефиной; купание, ужин, сказка, поцелуй; потом уходила. Мне надо во всем разобраться, говорила она, – злая отмазка, когда не знают, как вам сказать, что больше вас не любят, а может быть, уже любят другого. Иногда она приходила среди ночи или на рассвете. Иногда нет. Она приносила с собой запахи тьмы; пот, алкоголь, выветрившиеся духи, беда. То был странный период в нашей жизни, когда мы были семьей с ребенком, но не жили семейной жизнью с ребенком. Мы не строили планов на будущее лето. Ни на ближайший уик-энд. Ни даже на следующее утро. Нашу жизнь фиксировали безразличные самоклеящиеся листочки на дверце холодильника.
Няня поселилась в доме, в комнате Жозефины. Вечерами она занимала стол в кухне, готовилась к зачетам. А я вечерами закрывался в своей комнате. И пил, пил вино, опаивал зверя. Ночи мои были мучительными, темными и яростными, а рассветы лиловыми, мутными и муторными. И тогда то, что пробивалось во мне, родилось. Оно просочилось в мои страхи. Стало сжигать мой стыд. Оно завораживало меня. И начинало забирать надо мной власть.
В ту пору ФФФ заботился обо мне, как старший брат. Он заставлял меня наполнять холодильник, покупать цветы, видеться с женой, говорить с ней, пытаться что-то склеить.
Однажды Натали вернулась на уик-энд, потому что соскучилась по Жозефине. Она загорела, только что приехала со съемок близ Ниццы для нового каталога, – на обложке вездеходный велосипед ценой меньше ста евро. Она выглядела счастливой. Я не хотел такого счастья, не хотел ее быстрых, веселых фраз, ее соленых слов, запаха другого мужчины на ее коже и его светлого табака в ее волосах. И я уехал с ФФФ в Париж на организованную обществом «Еврофэнс» конференцию по пищевой безопасности. В обеденный перерыв я увидел ее. Я и представить себе не мог, что способен увидеть другую женщину: колебания Натали покуда теплили во мне надежды. Я мечтал склеить разбитую чашку, восстановить нашу семью, мечтал покончить с моей обреченностью. Она же стала откровением. Она была, конечно, красива, но что делало ее красивой безгранично – ее грусть. Я влюбился с первого взгляда. Мне хотелось сжать это грустное лицо в ладонях. Чувствовать рядом ее волнующую меланхолию. На моем плече. На моей груди. Чтобы она приникла ко мне, как вторая кожа. Она нужна была мне здесь. Там. В баре отеля с непроизносимым названием в Мексике или где-то еще. И чтобы свежие простыни, запах чистоты, снова вместе, и естество твердое, твердокаменное; жизнь. И чтобы вновь обрести с ней мой утраченный смех, обрести радость, ласку рук, отведать этого страха, что держит нас в жизни, – страха потерять. Мне вдруг захотелось утонуть в необычайной красоте, которую она извлекла из своей грусти, тогда как я из моей способен был выдавить лишь чувство стыда.