Я должна стряхнуть с себя действие чар, вернуть живой образ и углубиться в жизнь Орелин Фульк. Задолго до того времени, когда она задыхалась в галантерейной лавке среди пуговиц, вперемешку рассыпанных по фаянсовым чашкам, и шерстяных мотков, еще до появления соблазнов и волнений сердца, произошло событие, надолго посеявшее смятение в ее уме.
Все началось мартовским днем 1945 года, когда на Нимский вокзал прибыла из Германии группа бывших пленных. Жан Фульк не числился среди них. Он вернется позже? Нет. Он умер. Но когда? Где и как? Ответа не знает никто. Виржини усаживает дочку на колени, уговаривает ее не плакать и не верить всему этому вранью. Ее отец жив, ведь никто не может подтвердить факт его смерти.
— И еще, — только никому не говори об этом, это будет нашей тайной, — по ночам, когда я просыпаюсь, твой отец иногда разговаривает со мной.
Орелин обещает хранить молчание и спрашивает:
— Что он тебе говорит?
— Что он скоро вернется.
— Сегодня?
— Нет.
— Он приедет на поезде?
— Ох, нет. Там, где он сейчас, нет ни вокзалов, ни железных дорог, ни даже просто дорог. Там нет ничего, кроме черных лесов. Он должен вернуться пешком. Но он жив, разве ты не чувствуешь этого, малышка?
Да, Орелин это чувствует. Ее отец жив. Он везде, где не останавливаются поезда. Везде, где она хотела бы его увидеть, такой же реальный и живой, как на тех фотографиях возле Пон-дю-Гар, сделанных во время одного из пикников, или на ярмарке Сен-Мишель, перед лотереей, с дочкой, сидящей у него на плечах, превращающейся в великана с детскими ручками. Но он вернется, этот великан, он уже встал и тронулся в путь сквозь время, он идет, перешагивая через рельсы и пересекая пустынные немецкие набережные и черные леса. Он красив и не боится ничего, он идет к ней и скоро обнимет ее своими сильными руками. Это вопрос нескольких дней, самое большее — нескольких недель.
Затем наступили годы послевоенного траура и начали сказываться первые результаты «плана Маршалла». Пришло время вернуться к самому старому делению в мире: мертвые с мертвыми, живые с живыми. Виржини получает официальное извещение. Капрал Жан-Фридерик Фульк, родившийся в Ниме в 1916 году, сын Сиприена Фулька, коммерсанта, и Мадлен Массидон, настоящим объявляется пропавшим без вести и умершим. Вследствие чего его супруга, Виржини Фульк, урожденная Саварен, имеет право требовать пенсию в качестве вдовы офицера, погибшего на войне. Написано в Париже, такого-то дня, месяца, года. Подпись неразборчива.
Хорошо. Перечитаем документ еще раз. Сначала Жан объявляется пропавшим без вести, затем умершим. Но обстоятельства его смерти? О них ничего не известно. Доказательства, прямые свидетели? Их нет. Виржини прячет письмо и не показывает его никому. Вот уже шесть месяцев она является вице-президентом местного общества спиритов, и ей удается установить первые контакты с потусторонним миром.
В то время, когда телевидение еще не проникло в каждый дом улыбкой призрачного диктора, верчение столов с вызовом духов умерших было всего лишь безобидным развлечением и средством скрасить зимние вечера для людей, изнывающих от скуки, когда в нимской опере (в то время она еще не сгорела) не дают «Грезы вальса» или «Сибулетту». Но для матери Орелин это совсем другое дело. Вопрос жизни и смерти. Спиритические сеансы подтверждают: рано или поздно духи начинают говорить. Наполеон и госпожа де Севинье. Виктор Гюго и Леонардо. Жорж Санд и Мата Хари. Но Жан-Фредерик Фульк, родившийся в Ниме, попавший в плен в июле сорокового, не отвечает. Значит, он жив.
В двух шагах от галантерейной лавки мадам Клео местная прорицательница, которой доступны самые сокровенные тайны, берет в свои руки организацию спиритических сеансов. Пять тысяч старых франков за консультацию — и благодаря дару провидения этой наследнице пифий удается увидеть в глубине фарфорового шара, освещенного свечой, Жана-Фредерика, шагающего по польским равнинам.
— Я вижу его… Он идет… один… Приближается к какой-то ферме… Все покрыто снегом…
— Ему холодно?
— Да… Но не очень… На нем шапка… солдатская шинель…
— Он разве не знает, что война давно закончилась? Почему он не сдастся властям?
— Он боится.
— Боится? Но кого?
— Русских.
Орелин растет в этой атмосфере ожидания и мистификаций. Иногда, стоя за прилавком магазина, она видит человека в военной форме на другой стороне улицы, и ее сердце вдруг замирает. Не отец ли? Но офицер проходит, не замедлив шага, и ей приходится снова запасаться терпением и снова вглядываться в лица незнакомых мужчин. По прошествии многих лет правде наконец удастся проложить дорогу к ее разуму. Она пытается открыть глаза матери на эту плутовскую игру. Но бесполезно. Понадобится еще много сеансов у ясновидящей, прежде чем пленник из Польши прекратит свое бесконечное странствие внутри светящегося шара.
Между тем Орелин сделала открытие: у нее есть голос. Слабенький голос, но с многообещающим тембром. Когда она напевает песенки, услышанные по радио, ее приятно слушать. Но кто ей сказал об этом? Преподаватели из расположенной неподалеку консерватории? Конечно же нет. Они не заходят в галантерейную лавку. Это говорят молодые люди, они утверждают, что у Орелин талант. И у них есть причины так говорить: каждый раз, когда ей сообщают об этом, Орелин краснеет, и ее молодая грудь вздымается от волнения. Да уж, только для того, чтобы поймать смущенный взгляд голубых глаз и угадать трепетание под платьем, все озорники департамента, сколько их ни есть, готовы сравнивать девушку с Корой Вокер и Эдит Пиаф.
Итак, едва освободившись от лжи своего детства, Орелин мечтает о триумфе на сцене и в кино. Но она не берет уроков, чтобы поставить свой голос, сделать его гибким и сильным и мало-помалу овладеть им. Она понятия не имеет ни об упражнениях, ни о требованиях, предъявляемых вокальным искусством, ни о часах отчаяния, когда сомнения сдавливают горло.
Я достаточно настрадалась от сравнения с Орелин, достаточно ей завидовала и подражала, чтобы теперь, оглядываясь назад, с полным правом утверждать, что ее красота, которая уничтожала меня и отодвигала в тень, сослужила ей плохую службу. И не надо задним числом обвинять меня в злопамятности, ведь это не я установила правила игры. Всякий раз, когда мы входили в кафе, разве при моем появлении, а не при ее стихали разом все разговоры? И кто тому причиной? Почему это ее, а не меня пастухи всегда сажали на круп своих лошадей, когда мы вместе ходили на праздник клеймения скота в дельту Роны?
Я думаю, что первый, кто мог похвастаться тем, что обладал Орелин, был один цыган из Сент-Мари-де-ла-Мер. Он был женат и сочинил в ее честь песню, которую до сих пор еще можно услышать в тех краях:
О, как же горько, ангел мой,
хотя б на миг тебя терять,
когда уходишь ты домой,
с тобой я встречи жду опять.[9]