А больше всего ей хотелось, чтобы с ними жили еще какие-нибудь, совсем другие люди и отец говорил бы с ними, как говорит с ней, — чтобы, по крайней мере, противоположный от нее конец стола не зиял такой дырой и не приходилось бы ей оставаться одной между отцом и матерью.
За столом отец очень любил раздавать еду, разливать суп, раскладывать гарнир, за завтраком разливать по чашкам кофе, с удовольствием разрезал мясо у нее на тарелке — будь его воля, он бы и для матери мясо на кусочки резал. Ольга разглядывала древесные узоры на стене над головой отца, смеяться не разрешалось, за едой отец не терпел никаких посторонних отвлечений и с сосредоточенным видом, словно исполняя ответственное задание, жевал. А мать сидела рядом и, казалось, мучительно пыталась припомнить нечто произошедшее с ней не вполне осознанно и помимо ее воли. Словно в подтверждение этого ее чувства на столе и вправду вечно чего-то не оказывалось — то солонку забывали поставить, то кувшин с водой, то ножа недоставало, то половника, и отец, недовольно бурча, иногда даже вставал и сам топал на кухню, но обычно мать его опережала.
Спускаясь лугами вниз, словно в горловину забытья, они с Флорианом все больше повергали друг друга в смущение, ибо шли, не говоря ни слова. Однако не успела она толком это осознать, как Флориан тут же прервал молчание, предложив завернуть к Ланерше, вдове с хутора Ланеров, она ведь слепая, нехорошо будет, ежели она одна, без провожатых, к школе пойдет, а он не знает, дочка ее, Фрида, дома или нет, чтобы отвести мать на поминальную молитву.
Слепая Ланерша сидела на кухне на стуле перед нетопленой печкой, всем прямым незрячим туловищем подавшись в сторону двери, откуда, еще с крыльца, Флориан ее окликнул.
— A-а, пацаненок учительский, — негромко буркнула она себе под нос, куда-то в лоснящийся от жира передник, — Флориан.
Флориан спросил, дома ли Фрида. Слепая в ответ молча отодвинула стул, блеснула заляпанными солнечными очками и неожиданно уверенно двинулась из кухни в сени — Ольга успела заметить, как она мимоходом проводит ладонью по стене, — а потом, наконец, ответила, мол, да, Фрида траву косит, короб для травы у стены не стоит, если б стоял, тогда другое дело, а он не стоит, значит, Фрида на лугу. Ольга не стала говорить, что, когда входила, заметила опрокинутый короб возле самого крыльца.
А она кто такая? — спросила слепая, которая для всей деревни была просто Ланершой и только для Ольги — жалкой, всеми заброшенной, незрячей инвалидкой. Разве она ее по голосу не узнает? — спросила Ольга, она часто с Фридой играла, да и Фрида к ним в дом учителя нередко захаживала, вместе с Анной Лакнер. Она не стала говорить, какое безотрадное впечатление произвела на нее сама Фрида своим слюнявым ртом, невнятным бормотаньем, а потом и дергающейся, словно на ходулях, походкой — походкой калеки на высоких каблуках.
Она, продолжала Ольга, дочка учителя, ну, которая из города, снизу. Ах, так она Ольга, воскликнула слепая неожиданно молодым, певучим голосом. Можно ей лицо ее потрогать, пусть не боится, руки у нее чистые, она руки раз по десять на дню моет. Да, конечно, ради Бога, позволила Ольга. Коров-то, сообщила старуха, она пока что каждое утро и каждый вечер сама скребет и моет, и вообще в коровник ходит в охотку, не то что Фрида, так что ежели у нее, Ольги, минутка свободная есть, может хоть сейчас с ней в коровник пройти и убедиться, до чего чистые у нее коровы, а если погладит, сразу увидит: ни крошки грязи или дерьма на руках не останется.
Правда, в доме-то, наверно, малость попахивает, продолжала слепая, хоть они с Фридой каждую неделю и сени, и кухню мыльной водой обдают, но все равно, раз уж они из дома в коровник да из коровника в дом беспрестанно шастают, то и коровье дерьмо сюда заносят, она и сама чует, хоть для нее это и не Бог весть какой нехороший запах, ну, в смысле, что не вонь, но, конечно, ей неприятно будет, ежели люди станут думать, будто она с немытыми ногами, с коровьим дерьмом между пальцев, и в спальню к себе заходит или, чего доброго, в постель ложится. Так что ежели кто про нее такое говорит, то это просто наглая, бесстыжая ложь.
Под чуткими прикосновениями старухиных пальцев лицо Ольги, казалось, медленно зарастало паутиной. По плотно закрытым векам эти пальцы пробежали легкой щекоткой. Словно намереваясь писать портрет, слепая тщательно ощупала лоб, щеки, подбородок, а потом, почти неощутимо, провела рукой по линии губ. Она никогда в городе не была, призналась слепая, и лица такого, как это, в жизни не видела — она так и сказала «не видела», но потом поправилась: «не трогала». У нее там, в городе, должно быть, очень уж чудная жизнь, потому как она, ясное дело, узнает в ней Ольгу, из тысячи других различит, а вот понять ее — нет, не понимает, сказала Ланерша, лицо у нее могло бы быть мягким, только очень уж много в нем всего намешано.
Может, она с ними хочет пойти, нерешительно спросил Флориан, все еще стоявший в открытой двери на пороге горницы, ну, на поминальную молитву. Ей это наверняка безразлично, слепым все безразлично, пронеслось в голове у Ольги, для них кромешная тьма — не вместилище страха, а просто привычка.
Да-да, она еще сходит в школу, ответила старуха, и для Ольги эти ее слова прозвучали в том смысле, что ей, слепой, для того, чтобы каждого нового мертвеца помянуть, из дому выходить вовсе не обязательно. Она сходит, но попозже, вот Фрида с травой вернется, ее и отведет. Флориан тем не менее предложил в проводники себя, но Ланерша очень твердо сказала: нет-нет, она пойдет после обеда, с Фридой. А ей вроде как не хочется знать, что отец умер, отметила про себя Ольга.
Когда же Флориан подчеркнуто громко сказал «Ну, тогда пошли!», ей показалось, что она и раньше, до отцовской смерти, уже хорошо его знала: это вдумчивое, невзирая на все дерганья, неизменно внимательное лицо, этот угрюмый лоб, эти зубы, посеревшие от многочисленных уколов в десны.
Сойдя с крыльца, он спугнул своим неуклюжим топаньем черную несушку. Ольге вспомнилось, как во время ее внезапных наездов к отцу Флориан немедленно, не задавая вопросов, вставал из-за стола в горнице и уходил, без единого слова привета или прощания, но с неизменным выражением обиды в глазах. Однажды отец неловко попытался чмокнуть его в щеку, но Флориан дернулся, отпрянул, и поцелуй пришелся куда-то в кадык.
День был почти теплый, один из тех приветливых, осененных небесной лазурью дней, какие здесь, наверху, выпадают в октябре, а иной раз и в ноябре, когда пригревшиеся на солнце мухи с жужжанием бьются об оконные стекла, а потом замертво падают кверху лапками. Ольга заранее радовалась мгновению, когда солнце скроется за кромкой леса. Сейчас эта ослепительная яркость была ей невмоготу. Прикрыв глаза козырьком ладони, она изучала траву у себя под ногами, обнаруживая в ней все новые бурые прошлогодние стебельки. В ушах лениво смешивались редкие звуки — кудахтанье несушки и далекий стрекот ручной бензопилы. Когда чуть позже она углядела на дальнем конце улицы мужчину на велосипеде, тот показался ей вырезанным из дерева человечком — до того неестественно прямая была у него посадка.
Флориан, который, идя рядом с ней, изо всех сил старался не дергаться и тем не менее то и дело выкидывал очередное коленце, вдруг сказал, что до отца он больше не дотронется, не то чтобы ему страшно прикоснуться к отцовскому лицу и даже поцеловать его, совсем наоборот, но он и при жизни отца, считай, что с малолетства, никогда не целовал, а чего живому недодал, того уж с мертвым не наверстаешь. Но все равно он не очень уверен, правильно ли надумал, верно ли это будет. Отец-то никогда по-настоящему до него не дотрагивался, как будто он не настоящий его сын, и даже когда по голове вроде как гладил, на самом деле только рукой сверху проводил, а касаться не касался. Отец, правда, часто ему улыбался, не насмешливо, а так, словно он, Флориан, в стеклянной колбе и отец на это стекло снаружи дыхнуть норовит. Ему, по правде сказать, куда милей было бы, если бы отец наорал на него или за шиворот схватил, но он с ним всегда как с калекой обходился, жалел. Она и сама, наверно, помнит, как отец вокруг него расхаживал, словно он стеклянный, а в хорошем настроении даже вокруг него приплясывал, но чтобы хоть пальцем дотронуться — это никогда.