Ее тело в легком платье, мягкое и теплое, как воздух вокруг, показалось мне более стройным и сильным, чем раньше. И вдруг я понял, что она — моя единственная девушка — как я раньше этого не замечал? — и едва не заплакал. Я знал, что она это знает, и радовался этому.
Раньше я не смог бы обниматься с девушкой на глазах родителей, но теперь был рад, что появился кто-то, в чьих объятьях можно спрятаться.
И это была Сабина.
25
Родители так и стояли, обнявшись. Папа успокаивал маму, и она всхлипывала уже тише. Они медленно разжали руки, чтобы посмотреть друг на друга, вспомнить, кто они такие, и снова начать привычно ссориться, возвращаясь к началу начал, к тому, чем должна была стать их любовь, основы которой были восстановлены навсегда.
Папа поднял голову, окинул нас долгим взглядом и изумленно, с радостным удовлетворением, проговорил:
— Ну и семейка!
Все еще немного напряженно и с трудом, но уже обретя присутствие духа, он подошел к нам.
— Так, — произнес он церемонно, но я знал, что это от застенчивости, — вы и есть подружка Макса?
— Да, но не говорите мне «вы». Только — «ты», и меня зовут Сабина.
Папа смущенно усмехнулся.
— Мои самые глубокие соболезнования, — продолжала она, и это его тронуло. Она протянула руки, и он обнял ее, слегка театрально, почти по-отцовски, и поцеловал в одну, потом в другую щеку, а тем временем мама рассказывала, как они познакомились в самолете, потому что обе читали одну и ту же книгу Филипа Рота. Прохожие стояли вокруг, пораженные этой сценой, а мы сели в такси и поехали на похороны тети Юдит.
26
Папа, в своей черной с серебром кипе, которую он надевал на Хануку, беззвучно читал кадиш. Кто-то накинул ему на плечи белый талес, а я стоял рядом с Сабиной, обливаясь потом вместо слез. Я не мог плакать, горло у меня пересохло, словно его набили волосами. Мне страшно было видеть папу таким, погруженным в еврейство, словно возвратившимся к началу времен, беззащитным на этой каменистой горе, рядом с крошечным телом сестры, обернутым в белые пелены, в которых оно, как и положено по закону, без гроба, будет опущено в темную дыру.
Мы бросили по горсти земли в могилу — песок, перемешанный с камнями, — и те камешки, которые папа привез с собой, показались лишними. Но когда он выложил их в ряд у изголовья могилы, это выглядело гораздо красивее, чем швырять вниз землю, и было наполнено истинной нежностью.
Папа выглядел заново рожденным, кипа и талес покрывали его голову, когда он подошел к нам с Сабиной и сказал:
— Теперь вы должны жить изо всех сил, обещайте мне это, ладно?
И мы поглядели друг на друга, и я почувствовал в себе силу, большую, чем когда-либо, и Сабина взяла мою влажную ладонь, и, должно быть от жары, мне почудилось, что это — день нашей свадьбы и хупа растянута над нашими головами прямо здесь, на Масличной горе. И я не мог себе представить, чтобы тетя Юдит обиделась на меня за это, — я знал, что душа ее плывет рядом со мною, не касаясь других, и не чувствовал себя виноватым.
27
Трудно поверить, но и семнадцать лет спустя я не могу забыть то чувство пьянящего счастья, которым разрешилась эта мучительно начавшаяся поездка.
Наверное, раньше я не верил, что счастье может быть реальностью, и скорей смирился бы с тем, что мой брак окажется похож на несчастливый союз родителей, чем стал бы мотаться по всему свету в поисках счастья среди чужих.
Это новое, осененное отцовским благословением счастье было для меня спасением. И уже после возвращения из Иерусалима у меня довольно долго случались неожиданные приступы религиозности, но они мне не мешали. Впервые я ни в чем не сомневался. Я был слишком влюблен, чтобы говорить об этом или позволить чему-то измениться.
В противоположность подъему, который испытывал я, Сабина казалась поглощенной вопросами морали, что входило в тайное противоречие с телом: под кожей ее словно вспыхнул костер. Даже если мы едва касались друг друга кончиками пальцев, меня било током, который мгновенно сковывал все тело. Это не было желанием, это было нечто гораздо большее и совершенно невероятное. Чистая метафизика, как я тогда думал. Чудо Господне.
Мы проводили моих родителей в аэропорт, и поезд на Иерусалим провез нас сквозь цепь библейских пейзажей, меж семи холмов, которые предваряли сказочный город. Я сидел, вытянув ноги вдоль скамьи, опершись спиною о подлокотник, а Сабина угнездилась между моих ног, пристроив свои белые ступни между моими, и мы вместе смотрели в окно. Ее темно-рыжие волосы касались моего подбородка, запах корицы шел от нее, я обнимал ее веснушчатые запястья, ее шею, тело, колени, непереносимо совершенные, невероятно невинные.
В Иерусалиме невозможно было подолгу целоваться на улице, и нам приходилось среди дня возвращаться в отель, где мы и оставались, пока на город не опускался вечер. Тогда мы шли к Стене Плача, и там наши грешные желания становились почти благочестивыми, так я, по крайней мере, считал, хотя однажды какой-то хасид плюнул на Сабину, на ее прекрасные обнаженные руки.
Впервые в жизни я был близок с кем-то и не мог насытиться близостью.
28
Мы лежали на поверхности Мертвого моря. Сабина весь день была мечтательна и задумчива. Говорят, здешняя соль полезна для кожи, обжигает и высушивает ее, одновременно смазывая.
Мы прожили целую неделю в Иерусалиме, а потом поехали на автобусе в Эйн-Геди[10]— самое жаркое и низкое место мира.
Такое же низкое и жаркое, как мы, сказала Сабина.
Все вокруг было раскалено и сверкало — в точности как нам обещали. Мы без приключений прогулялись вдоль ущелья. И теперь отдыхали в море. Уровень его понизился, и несколько лужиц, оставшихся с влажных времен, выглядели теперь как сухой, сверкающий лед.
Море был мертвым, неподвижным, как стол, и лежать на нем было странно, почти страшно, несмотря на то что все вокруг делали то же самое.
— Знаешь, я сперва жутко на тебя сердилась, — сказала вдруг Сабина. — Ты был настоящим занудой.
К этому я не был готов.
— Ты был как каменный, сам никогда не звонил, держал меня на расстоянии. Почему, собственно? Я что, раздражала тебя?
Мы лежали на спине, и она говорила, обращаясь к ярко-голубому небу. Соленая вода мешала мне повернуться к ней, и я лежал неподвижно.
— Ну? Ты меня боялся или я тебя раздражала?
— Я боялся, что ты сожрешь меня живьем: поперчишь, посолишь и проглотишь.
— Не говори чепухи.
— Вот зачем ты хотела, чтобы я влез в это море, — как следует просолить меня, чтобы наконец удовлетворить свое противоестественное, кровожадное желание!