Впрочем, он не думал о даосе. Сдержав данное самому себе обещание, он вернулся, вернее, вполз в свое царство. Нет ничего удивительного в том, что, без всякого интереса со стороны монарха к собственному, во все стороны разветвленному бизнесу, от одного только его появления каким-то непостижимым образом дела вновь двинулись в гору (очередной подъем в экономике совпал с возвращением или проявилось ставшее притчей во языцех везение? как бы там ни было, о насмешке уже говорилось!). Мелочи не важны, констатируем главное: вновь с тоской оказавшись на троне, собрав последние силы на то, чтобы не дрожало лицо при каждой ее все более наглой выходке, чтобы при каждом издаваемом ею звуке конвульсии не были столь откровенно заметны настороженному окружению, возвратившийся царь не жил – он тлел, словно сигаретный окурок.
XC
В день сорокалетия он набрался все-таки мужества взглянуть на итоги барахтанья (годы существования с нею пролистались перед ним, ссутулившимся с неизменным скотчем в одном из пустынных залов мрачного айсберга-особняка). И вот в чем себе признался:
1. Выпущенные тем сморчком револьверные пули-слова превращались в дурную реальность (N отставил липкий стакан и зигзагообразным почерком труса перечислил на мятом листке запомнившиеся угрозы; внимательно пересчитав их, он зачеркивал уже сбывшиеся – так, сбылись предсказания о пытках, сбылись бессонница, раздвоение, ужас, желание скрыться от всех в пыльных залах дворца; незачеркнутыми оставались сакральные пункты: ее коронная речь и то, что должно было за этим неизбежно последовать).
2. Врач, перед которым (единственным!) скрытный N мог терять лицо, перед которым (единственным!) он был словно с содранной кожей, к которому прибегал за последней и важной поддержкой, этот самый его «избавитель», «целитель» и «старший друг» оказался бессильным лгуном. Заранее знающий, чем обернется одиссея приговоренного, док отчаянно, нагло врал; он водил пациента за нос, обещая избавление – золотой, спасительный мост. Неважно, желал ли наживы лукавый психолог-бес или из сострадания не решался резануть наистрашнейшую правду, – восторжествовало предательство, очевидный и грубый обман!
3. Личина лаки-менства разваливалась и расползалась, неспособная уже обезопасить от недоуменно-испуганных взоров и партнеров, и подчиненных. Осталось немного времени – и он окончательно предстанет перед обществом клубов, фраков, смокингов, дорогих сигар, сигарилл и набитых битком бумажников таким, каким и запечатлевали его вечерами домашние зеркала, – жалким, сморщенным идиотом, классическим лузером, полупьяным, полуодетым, то и дело хватающимся за бок при каждом ее шевелении и при каждом ее уколе.
«Что же вынес я из всех своих мучений, из своего несомненного краха? – думал N, одинокий, нахохлившийся, боязливо прислушивающийся к будущей госпоже. – А вынес вот что: я знаю теперь самую главную тайну – счастье есть пустота внутри, полная, всепроникающая, безоговорочная пустота… Чтобы быть полновесно счастливым, любому из нас необходимо взращивать, холить, лелеять ее в себе! Именно ей всю жизнь свою мы обязаны молиться как матери, как милосердному Богу! Да, да, она для всех и Бог, и мать, и все остальное… Когда homo sapiens пуст (пуст настолько, что звенит, торжествует, правит в нем постоянный бал лишь эта внутренняя Сахара), когда не ощущает не то чтобы толчков, но даже пульса (пусть самого тихого, едва заметного, едва колеблющего его сердце) страшной пришлой личинки – именно тогда и обладает он поистине бесконечной свободой, которая испаряется лишь при бунте космической твари! Пустота, пустота… целительная пустота, – думал N, наполняя стакан. – Обладая такой драгоценностью, мы как дар получаем все: крепкий сон (панацею от страхов, от тоски, от дурацких мыслей), избавление от рефлексий и от невообразимых страданий, которым наполняет нас присутствие существа, совершенно нам чуждого, использующего нас в своих целях, заставляющего действовать по своей неведомой прихоти, принуждающего делать то, что делать мы категорически не желаем. Может, вдруг и случится чудо?! – думал он, содрогаясь от мысли, что вновь несколько темных часов придется провести в полудреме. – Может, когда-нибудь, неожиданно, псюхэ вырвется из меня (пусть выходит с муками, с кровью!), но оставит меня в живых и оставит меня в покое. Ах, если было бы можно такое! – думал N, ворочаясь в кресле. – Если бы только было возможно!»
XCI
И в ту ночь неожиданно грянуло, и свершилось, и произошло: псюхэ выскочила, псюхэ взлетела! Странно, он не почувствовал боли: он вообще ничего не чувствовал, хотя нащупал в груди дыру. Диаметр впечатлял, но оказывается, он был полым внутри, поэтому и не умер: вместо того чтобы рухнуть, он застыл истуканом, идолом, половецкой каменной бабой, а выскочившая душа трепетала, порхала, пульсировала перед ним и продолжала орать. Что она из себя представляет, N увидеть не смог: мешал студенистый туман. В конце концов ему надоело прищуриваться – освобожденный, отмучавшийся, он злорадно внимал ее зову. «Ори, ори, сколько хочешь теперь ори. Я свободен! Тотально свободен!» – думал он, дотрагиваясь до краев своей удивительной раны и какое-то время наслаждаясь образовавшейся пустотой, пока вдруг с ясностью, леденящей, как взгляд василиска, не обнаружил: страшный ор исторгает из себя не эта, всего его искромсавшая, психопатка, а он сам, так удачно освободившийся. Это он истошно вопит. Все дрожит в нем, вибрирует, стонет, глотку сводит от напряжения. N увидел себя сгустком крика – и очнулся, и зарыдал.