— Угости гостью коньяком, Витя. — Светлоглазый покосился на роскошный старинный итальянский буфет восемнадцатого века с цветными витражами. Дверца буфета была открыта, и внутри поблескивала армада разномастных коньячных бутылок. — Она слишком напряжена. Ей надо расслабиться. Хлебнуть коньячку и расслабиться… разогреться. Она, мне кажется, замерзла. — Он посмотрел на нее так, что ей показалось — он прикоснулся обеими руками к ее голой груди. — Вот так, спасибо, да, эти бокалы, темно-зеленые! Ах, как пахнет. — Он поднес бокал к носу, втянул воздух. — Итак, ваше здоровье, богиня фламенко! — Он легонько стукнул бокалом о ее бокал. — Вы продолжаете молчать? Это в высшей степени бессмысленно. Вы даже не поинтересуетесь, что я вам предлагаю?
Она молчала. Потом наклонила голову. Волосы, гладко зачесанные, блеснули сине-изумрудно, мрачно. Она поднесла бокал к губам и отпила сразу большой глоток. «Мне надо оглушить себя спиртным. Но не напиться. Храбрости прибудет. А если я напьюсь, они сделают со мной Бог знает что. Держи себя в руках, Мара». Белоглазый тоже пригубил коньяк, прикрыл глаза.
— М-м-м, вкусно. Тот кальвадос, в Монреале, был вкуснее? Ну же? Вы что, не помните?
Плюгавенькая крыса снова сунула цепкую крючковатую лапку к горлу бутылки. Старинные часы на стене напротив пробили пять. За тяжелыми черными шторами, закрывавшими окна, должно быть, вовсю плясало фанданго сумасшедшее июльское солнце.
— Ты, дрянь! — Внезапно рванувшаяся вперед, к ее горлу, рука стиснула ей глотку, опомнилась, выпустила, схватила ее за подбородок. Другая рука дернула ее за плечо, как картонную, неживую куклу. Рывком подняла со стула. — Овечкой прикидывается! С Жирным спала, нехилый гонорар получала, как сыр в масле каталась, приказы выполняла, а сидит, лягушка, глазами хлопает! Делает вид! Ах, сейчас потеряю невинность! Ах, спасите-помогите! Прожженная шлюха! — Рука оттолкнула ее подбородок, чуть не свернув скулу на сторону, и Мария не устояла на ногах, упала боком, ребром, больно, на буфет, зацепив бокал, уронив его на паркет. Бокал разбился с легким звоном. — Брось притворяться! Мы прекрасно знаем все про тебя! Мы осведомлены! Мы знаем, на кого ты работаешь! Смогла работать на Жирного — будешь работать и на нас! И на нас ты будешь работать старательней и чище, лучше, чем на Жирягу! Лучше! Лучше!
Она, вцепившись руками в буфет, глядела на похитителя остановившимися глазами. Мужчина отряхнул руки, поддел носком ботинка осколки бокала на полу. Остро, невидяще глянул на старинную картину в роскошном вычурном багете, изображающую купание Сусанны. Сусанна трогала ногой воду в маленьком квадратном бассейне, по бокам бассейна торчали лысые головы старцев; сквозь толщу воды просвечивало уроненное на дно жемчужное ожерелье. Мужчина сплюнул себе под ноги.
— Почему ты молчишь?! Хочешь, чтобы тебя ударили по-настоящему?!
Она молчала.
ИВАН
Я до сих пор помню наше первое выступление.
Я чуть с ума не сошел тогда.
Я чуть с ума не сошел от нее, когда мне ее впервые привел Станкевич. Она взмахнула ресницами — и все, я уже был готов. Она сделала вот этак, руку на бедро положила, чуть подбоченилась, прищурясь, весело рассматривая меня из-под ресниц, словно диковинное тропическое насекомое, — и я уже пропал. Я же не знал тогда, кто она такая, зачем Родион приволок ее ко мне. Я не знал, кем она будет для меня. Что она взорвется потом внутри страны, откуда родом был ее отец, как бомба — и все выжжет, испепелит вокруг.
Помню, как я глянул на нее, постарался тоже подбочениться, тоже — надменно, чуть заметно, фыркнуть: надо же, какая цаца. И, наверное, после Московского хореографического такая мымра?.. Я не знал тогда, что она испанка. Думал — может, грузинка… Когда жирный Родька толкнул ее в спину ко мне и возопил: «Мария Виторес, вива Испанья-а-а-а!» — я все понял. Родька нашел мне экзотическую девушку для подтанцовок?! А может, и еще одну?.. Я оглянулся, ища глазами другую девушку. «Я нашел тебе партнершу, — жестко сказал Станкевич. — Вдвоем вы станете знамениты. Я нашел тебе потрясающую пару. Представь себе, она танцует все фламенко. Она танцует фанданго. Она танцует даже олу! Олу могла танцевать, по воспоминаниям современников, лишь одна танцовщица на свете — Анна Дамиани! И та жила в семнадцатом веке, мир ее праху… Любовница Веласкеса, между прочим…» Я знать ничего не хотел ни о какой любовнице Веласкеса. Я шагнул к ней, к этой синеволосой белозубой гордячке с ногами, что росли из подмышек, и внезапно властно и нагло обнял, взял ее за талию. И повлек за собой в стремительном, спонтанном танце. Ну же, козочка, покажи класс!
И она показала.
Она тут же поняла, что я от нее хочу.
И мы вдвоем, едва увидевшие друг друга, еще не познакомившиеся, лишь глянувшие друг на друга презрительно и нахально, мы — на глазах у трясущего подбородками от смеха Станкевича — станцевали такой сумасшедший танец, что мне до сих пор жаль, что нас не записали на пленку хоть скрытой, хоть открытой камерой!
А первое выступление врезалось в меня навек. Горячим сургучом. Печатью. Клеймом. Клейма ставят рабам. Клейма ставят преступникам. Клейма ставят каторжникам. Мария навек поставила на мне несмываемое клеймо любви. О, как же я ненавидел ее на первом выступлении!
Мы готовились к нему долго. Станкевич изнасиловал нас репетициями. И я с наслаждением изматывал, истязал, крутил Марию в батманах и поддержках, заставлял ее вздергивать ногами у станка: «У тебя нет достаточной гибкости в коленях! У тебя бедра не ходят свободно! Ты вся как замороженная! Работай! Работай! Работай!» — а она, казалось, была двужильная. Она оказалась двужильнее меня. В нашей битве проиграл я. И как же она классно выиграла ее! На самом шоу!
Станкевич задумал экзотическую программу. Он захотел поразить насмерть взыскательную и объевшуюся премьерами московскую публику. Публика давно уже не была благодарной. Публика хотела жареного. Жареных уток. Жареных газетных фактов. Жареных трупов в сожженных дачах. Жареных концертов.
Станкевич придумал столичной публике жареное шоу.
Оно называлось: «АУТОДАФЕ».
Мы вдвоем, одни, без кордебалета, без подтанцовок, без никого, должны были, средствами танца, создать целую картину, огромную фреску, где образы средневековой Испании и трагедии нынешнего дня, обвалы взорванного террористами World Traiding Center и дикие костры, на которых жгли еретиков, крест прежний и распятие сегодняшнее должны были, по идиотской задумке Родьки, сплетаться и переплетаться, и мы оба, Мара и я, должны были быть одновременно и героями-исполнителями этого супершоу, и красной нитью, прошивающей насквозь весь спектакль-дуэт. Этой нитью, разумеется, была любовь.
И любовь наша должна была разворачиваться в пылком, сначала строгом и страстном, потом — безумном, вихревом, диком фламенко, где, доведенная до экстаза, в конце сумасшедшего танца — олы — танцовщица сбрасывает рывком одежды и пляшет на сцене голая. Изображая соитие. Изображая разлуку. Изображая отчаяние. Изображая, самое главное, огонь, на котором ее, еретицу, сжигают на главной площади города.