– Правда, ведь часто бывает, что в жизни у человека есть целый слой, о котором никто и не догадывается? Что-то такое, о чем мы не в силах рассказать? Мои города – они в воздухе. Воздушные замки… А вовсе, не подземные. И не в последнее время. Прежде, в молодости, все было иначе. Странно, потому что я вечно боялась смерти. Патологический страх… – Она оглянулась через плечо. От ночного воздуха ей сделалось зябко.
– Так вы завтра встречаетесь с этим вашим далеким возлюбленным? – заговорила Пенелопа. – А сами к нам в деревню явились на день раньше, тайком, чтобы увидеть, где он живет. Не доверяете ему…
– Ничего подобного. Приехала тайно, заранее, чтобы проконсультироваться у врача в Хедингтоне. Он итальянец, старый друг нашей семьи. Чтоб обуздать старые страхи. Я рака боюсь. – Она усмехнулась. – Ну как же я смогу влюбиться в этого милого англичанина на веки вечные, если мне завтра суждено умереть?
– Может, боялись, что он живет с какой-нибудь женщиной?
Мария не отвечала прямо:
– Я там видела только довольно толстую и старую медсестру.
Пенелопа погладила Марию по обнаженной руке:
– Но вы же здоровы? На вид явно здоровы. Кожа чистая, гладкая. Вы такая красивая…
– Врач сказал, что здорова. Всегда надо кому-то поверить.
На улице загудела машина.
– Вот и такси.
Женщины встали из-за стола; им не хотелось расставаться.
– Мне пора, Пенни. Спасибо вам за все. Если у нас с вами и есть общая тайна, она проста: в жизни нет безоблачного счастья. Но это и так всем известно… Вы, оказывается, чудная, сердечная женщина. Я так рада, что мы встретились.
– И вы, Мария, дорогая моя, вы прелесть. Может, увидимся как-нибудь.
– Хорошо бы.
Они обнялись, расцеловались, и Мария ушла.
Четырехугольные дворы Вулфсон-колледжа были восхитительно, по-университетски безмолвны в этот поздний час, когда там появилась Мария. Кругом никого, и это лишь усиливало торжественность. Мария бесшумно пробралась к себе в комнату, разделась, умылась и скользнула в постель, обнаженная, под пуховое одеяло, как привыкла спать дома. Из золотой шкатулки у кровати она достала белую таблетку, запила ее водой и выключила свет. Легла на правый бок, свернулась клубком, сунула ладонь между бедер и тут же провалилась в сон.
И увидела: ее белесые ноги шагают вниз по каменной лестнице, изящно переступая с одной ступеньки на другую. У каждой ступеньки – своя история. Их основы в океане, в теплых столетиях триаса, когда разум еще не зародился, и потому камень – из ископаемых остатков вымерших существ; похожие на креветок, едва ли больше когтя, они по сей день рвались из своей темницы.
Чем ниже она спускалась, тем менее беспросветной становилась ночь вокруг. Дойдя до ровного места, увидела: храмоподобные пределы вокруг нее, сходя на нет, проступали все четче. Дух ее был теперь заключен в пространстве весьма причудливом: каждый метр стен и потолка изукрашен – точнее, трансформирован. Прямых линий не было в помине: Мария будто скользила сквозь утробу огромного существа, чьи внутренности застыли, превратившись в загадочную, ни на что не похожую архитектуру.
Ей показалось, она узнала залы доадамитских султанов, описанные Примо Леви[15]в его переводе сочинений одержимого англичанина Уильяма Бекфорда, который в своем позорном затворничестве сочинил «Воспоминания о путешествии по монастырям Алькобака и Баталья» и куда более известную повесть «Ватек».[16]И теперь Мария слышала здешнюю гнетущую музыку, невидимый орган, и ее одиночество, ее неудовлетворенное желание всё нарастали.
Пока она шла, элементы орнамента двигались вместе с нею, и их извивы напоминали наркотические, летаргические движения восточной танцовщицы. Печальное величие ее окружения не казалось ей безвкусным, даже когда пришлось идти вброд по темной воде, и под ногами скользили угрюмые тени, что искали не то пищи, не то утешения, не то окончания собственной юдоли.
Мария обернулась. За нею двигалась очень худая фигура, вся в белом, будто нечто еще не рожденное, не вполне человеческое; она узнала прежнюю себя, прообраз, что так и не воплотился. Мария ускорила шаг – она не желала общества этой фигуры.
Теперь белесые ступни шествовали по узорчатым плиткам. Ничто в ее теле более не существовало осмысленно, кроме изящных ног. Они двигались плавно, хотя вокруг Марии уже сгущалась тяжесть, уже расходился по сторонам мрак, точь-в-точь как туман затягивает заболоченную поляну. Казалось, земля отодвигалась все дальше вниз, мрак угнетал все больше. И вот ничего уже не осталось – только две белые ступни, шагающие в никуда. Затем пропали и они, поглощенные непостижимостями сна.
Пробило полночь. Потом час. Два. Время, когда, по единодушному свидетельству врачей и военных, сопротивляемость человека минимальна.
Человек, назвавшийся Грейлингом, хотел выйти из кухни, но приблизился к окну, которое открыл час назад. И заметил шевеление в запущенном саду.
На насыпи, в зарослях крапивы и борщевика, стояла крупная лиса. Она смотрела на Грейлинга в упор: глаза ее блеснули золотисто-карим. Грейлинг не мог отвести взгляд. Он ощущал блистательное сознание животного, скрытую энергию неподвижности, пока лиса постигала сущность Грейлинга. Он понял: сам загнанный зверь, он выживал за счет уловок, обмана, а вот эта тварь за окном – вдруг пронеслось у него в голове, – она дико цельна и чиста.
Решив, что человек, этот бедняга, попавший в западню домов, нисколько ей не интересен, лиса двинулась дальше, изящно находя свой путь опушенными лапами. Только что была – и вот уже нет ее.
Грейлинг притворил окно и медленно двинулся в спальню, взбудораженный этой встречей с дикой природой.
Он заснул. Деревня словно вымерла. В Розовом доме, по причине его старости, и днем и ночью что-то поскрипывало. Но теперь скрипело иначе. Равномерно. Так скрипят ступеньки, по которым поднимается медлительный человек или раненое животное. Проснувшись, Грейлинг истолковал эти звуки по-другому: лестница скрипит под ногами мертвеца, решил он, и тот направляется к нему в комнату.