растаять в массе морской воды и не дойти таким образом даже до горла моря. Для города наступило время мутницы — той грязной, желтой, густой воды, которая по крайней негодности к употреблению запасливыми хозяевами заменяется водой, заготовленной раньше ледоплава.
Кончилась и мутница. Выжидалось появление грязно-черного льда из реки Пинеги. Провалил и этот лед, сопровождаемый густой грязной пеной, успевши, по несчастью, разломать несколько барок с зерновым хлебом (по туземному — с сыпью). Наступил июнь: городские деревья усыпались свежим мягким листом; повсюдная зелень била в глаза; солнце светило весело, грело своей благодетельной теплотой и заметно обсушало весеннюю грязь. Двина успела уже войти в свои берега и кое-где просвечивала даже песком у берегов. Стали ходить положительные слухи, что и море очистилось. Местное население высыпало в городской сад, приучаясь отдыхать под обаянием обновленной и просветлевшей природы... И город Архангельск красовался уже позади меня, весь сбившийся ближе к реке, по которой колыхался почтовый карбас, обязанный доставить меня на первую станцию по онежскому тракту, откуда, как говорили, повезут уже в телеге и на лошадях, и дадут наглазный случай убедиться в истине присловья, что «во всей Онеге нет телеги» и достаточной вероятности факта, что там в былые времена «летом воеводу на санях по городу возили, на рогах онучи сушили».
Вправо передо мной, из-за зелени побережной ветлы, красиво серебрился шпиц и отливал золотом крест, венчавший деревянную церковь Кегострова. Прямо тянулась река с своей непроглядной далью, в которой хранилось для меня на тот раз все неизвестное, все, что так сильно волнует и неудержимо влечет к себе. Влево тянулся обрывистый черный берег тундры и за ней выглядывал лес, а из-за него еще какое-то село, еще какая-то деревушка, и опять та же Двина, ушедшая также в непроглядную даль. Ветерок веял прохладой: гребцы мои наладили парус, убрали весла, запели песню и разводили ее беззаботно-весело, разносисто-громко. Я обернулся на Архангельск не с тем, чтобы, глубоко вздохнув, пожалеть о разлуке с ним на четыре месяца, но чтобы просто посмотреть, так ли же хорош и он на своей реке, как, например, все города приволжские. При поверке и дальнейших соображениях, оказалось тоже, что и ландшафт Архангельска может увлечь художника свой оригинальностью и картинным местоположением. Правда, что и здесь нашлось много черт, общих со всеми другими городами: так же церкви занимали переднюю и большую часть плана; так же церкви эти разнообразны были по своей архитектуре; так же белый цвет, сменяясь желтым, резче оттенял зелень садов и палисадников; так же, наконец, низенький новенький деревянный домик стоял рядом с большим двухэтажным каменным. На этот раз разница состоит в том, что вся эта группа городских строений тянется на трехверстном пространстве, замкнутом с правой стороны монастырем Архангельским, слева — собором Соломбалы. В середине красиво разнообразят весь ландшафт развалины так называемого немецкого двора, не разломанного до сих пор за невозможностью пробить скипевшуюся известь, связующую крепкие, окаменелые до гранитного свойства кирпичи новгородского дела. Но все это уходит постепенно вдаль и заволакивается туманом. Архангельск скрылся за Кегостровским мысом, с одной стороны, и тундристым, печального вида берегом, с другой. Потянулись берега справа и слева, кое-где пустынные. Повсюдное безлюдье: ни человека, ни лошади не видать нигде. Выглянет из-за противоположного мыса еще село, раскинется деревня, но и там почти то же безлюдье и та же тишина, которая для нас нарушается только шумом воды на носу карбаса, да раз только людским говором и криком с попутной соловецкой ладьи, обронившей паруса. Ветер стих; плыли греблей; шумела вода под веслами... Вот и все. Немного и дальше: в станционной избе, называемой Рикосихой, слепили глаза и не давали покоя мириады комаров, которые обсыпают в течение всего лета все прибрежья рек, озер и архангельского моря. То же самое ожидало (и действительно встретило) и на следующей станции в Тоборах. Невыносимо била в грудь и спину избитая колеями и выломанная временем и употреблением гать, служащая дорогой: постукивали по ней колеса, привскакивали на своих местах и седок, и ямщик, с трудом собирая дыхание; заматывались, по обыкновению, лошади хохлатые, разбитые ногами, сытно ненакормленные, порядочно невыезженные. Те же удовольствия предстояли и на следующей станции и так далее — может быть, вплоть до самого города Онеги. К тому же ничто не развлекало внимания; пустынность и неприветливость видов поразительно сильно развивали тоску и апатию. Казалось, и конца нет этим мучениям; казалось, и не выдержать всех их...
— Ну вот, твоя милость, все ты пытал спрашивать: где море, где море? На, вон тебе и море!
Ямщик показал кнутовищем в дальнюю сторону расстилавшегося впереди нас небосклона. Первый раз в жизни приводилось мне видеть море, быть подле него. Я спешил посмотреть по направлению руки ямщика, но на первый раз увидел немногое: тускло и неприветливо глядело, по обыкновению, серенькое архангельское небо и хотя на нем на этот раз во всей своей яркости сияло летнее солнце, то солнце, которое в описываемую пору скрывалось под горизонтом на какие-нибудь два-три часа, тем не менее близость моря почти была несомненна. В воздухе чувствовалась та свежая, заметно крепкая, но приятная прохлада, которая несколько (но довольно слабо) может напоминать ощущения человека, вдруг вышедшего из густого смолистого леса в жаркую летнюю пору на берег большого болотистого озера.
Резкий, довольно свежий ветерок, морянка, время от времени (духами — как говорят здесь) начинал веять в лицо и даже заметно разгонял мириады комаров, охотно кучившихся в лесной духоте. Но моря я еще не видел. Белесоватая широкая полоса, плотно слившаяся с небосклоном, могла, впрочем, казаться дальним краем морской воды, и это не подлежало уже ни малейшему сомнению с той поры, как на этой белесоватой полосе далеко впереди показался беленький парусок, словно вонзенный в небо. Ближняя часть моря еще закрыта была от нас соседним перелеском: виднелся только парусок, полоса на горизонте и — только. Ближе к нам все-таки продолжали еще тянуться длинные, густые ряды невысоких, плотно стоявших одна от другой сосен и елей, вперемежку с необъятно-густыми, приземистыми и широкими кустами можжевельника. Ниже, по земле, у самой окраины дороги начиналось и тянулось в лесную даль, через кочки и мшины, бесчисленное множество красных кустов желтой морошки, находившейся на этот раз в полном цвету, и зеленели кусты цепкой вороницы, всегда разбрасывающей свои длинные ветви по голым и сухим местам, каковы здешние камни и надводные луды. Влево от нас, неоглядно вдаль, краснело топкое болото, вплотную почти усыпанное той же морошкой и