самому отвратительному.
Неподалёку от натюрморта он повесил единственную бытовую сцену, написанную Вьёлем. Картина изображала притон, напоминавший заведения, в которых ошивался Андрей. Никаких деталей обстановки, помимо хлипкого стола и нескольких стульев, не было. Действие напоминало театральную постановку. На фоне матово-чёрной стены суетились знакомые персонажи, кто-то горланил песни, где-то перекидывались в карты. Справа завязалась весьма правдоподобная драка, блестели лезвия, на головы опускались табуретки, ставились подножки, разбивали посуду, подначивали противников. На левой стене располагалось окно, но самого окна не было видно, на его присутствие намекал тонкий луч света, введённый в картину в качестве единственного источника освещения. Свет пробивался, очевидно, из-под приподнятых ставней. На подоконник облокачивался лысый парень. Разомлевший от выпитого вина, он сидел расслабленно, наблюдая за лучом, как кот, и придурковатая улыбка расплывалась на его лице. Всё было в точности как в его, Андрея, нынешней реальности — одни люди и рожи, и напряжение, и эмоции, которые они бросают друг в друга, как грязь.
Не без помощи Матвея они собрали себе скромную библиотеку. В неприметном шкафу красовались книги из самых таинственных и мрачных, когда-либо написанных человеком. Все лучшие произведения стиля падения, которые так не любили выдавать в университетской библиотеке: «Иначе» Глостера, его же роман «За осью», сборник стихов Перена «Грани коварства» — строки до ужаса реалистичные и беспросветные, при чтении которых у Андрея внутри натягивалась какая-то струна, в точности вторящая словам книги. За ними стояли «Стихи в прозе» Маля, потрясающе образные, пропитанные ледяным ветром, туманом и мокрыми набережными, все до одного про потери и расставания, в том числе его любимое, «Истончённый шарф». Слева — более позёрский и истеричный, а потому более известный Огюст Фераль с его многочисленными романами, стихами и пьесами, написанными просто, но красочно, не столько словами, сколько яркими образами, напичканными псевдомистикой вроде призраков, тёмных духов и нечисти — на вкус Андрея он был слишком поверхностен, но Сашке с Матвеем почему-то нравился.
Дальше — исторические книги, вроде «Истории Снеговой войны» Шаролина — про самое жестокое и бесславное время в истории Валини, «Бунт Десяти, его подавление и последствия» Зувина, «Гонения на иноверцев с 1176 по 1344 гг., история становления свиатлитства» Литайного, — нет, всё-таки Снеговая война — не самое жестокое время. С изуверством инквизиции в период гонений, шедших, как иронично заметил автор, рука об руку с окончательным становлением религии, не сравнился никто. Кропотливое разглядывание иллюстраций из этой книги почему-то стало приносить Андрею особенно извращённое удовольствие — в сложных, до чудовищного механистических пыточных устройствах, в виде истощённых тел, открытых ран, застывших взглядов и ртов, раскрытых в крике боли, казалось, отразилась то главное, что всегда пытаются прикрыть сладкой ложью. А до чего талантливо передавали каждый оттенок эмоций изображения публичных казней. В этой многолюдной толпе не затерялись стражи порядка, палками сгоняющие народ на площадь, — кто с бессильным раздражением, а кто и упиваясь мизерной, но властью. Без внимания не оставлен ни один мучительно замкнутый в себе взгляд, ни одни глаза, прикованные к пыткам вопреки желанию, ни одни губы, сжатые в немом возмущении, и ни одна рожа, текущая кровожадным наслаждением. Над всем этим — гордая осанка инкизитора, сознание правоты выбито на его лице, и от его фигуры расходятся лучи. Эти небольшие рисунки, — как правило, скопированные с гравюр, — были, пожалуй, самой точной и самой исчерпывающей иллюстрацией жизни человека того времени. Достаточно увидеть, и ощутишь, как страх нависает иссиня-чёрным облаком, которое можно потрогать, почувствуешь, как давится в зародыше мысль, потому что мысли людям тогда замещали образы колесуемых, сжигаемых и раздираемых в клочья.
Для того, чтобы развеяться после подобного чтива, не могло быть ничего лучше, чем «Путь из Миневии в Керавию и обратно» — неимоверно живой рассказ о шатаниях молодого бездельника с воровскими наклонностями в конце восьмого столетия. Андрей провёл не один вечер, развалившись на кровати с флягой дешёвого вина в одной руке, и «Путём» — в другой. Ему доставляло настоящее удовольствие погружаться в жизнь тех городов и деревень со всеми их мелкими происшествиями — кражами, обманом, жульничеством, интригами местного пошиба, мелочной местью, пьянством, зависимостями всех видов, развратом, извращениями, привычной насмешкой над всем и вся, доходившей до надругательства, — хоть над моралью, хоть над религией, хоть над захоронениями или законом. От начала и до конца всё было написано с очаровательной иронией, ни единого намёка на осуждение. Автор точно не замечал, насколько разложены морально его персонажи, поскольку сам родился в одном из тех времён, когда жизнь снимает маску благопристойности. В запирающемся шкафу Матвей оставил «Криминалистику» Талля, «Врождённые уродства» Цаплина, «Вскрытие тела при насильственной смерти» Отеренина и другие «настольные» книги.
Они уже подходили к моргу. Матвей поторапливал обоих на входе. Плащи скидывать не стали — в морге царил холод, ощутимый с самого порога, — сразу пошли в прозекторскую, оставляя на полу мокрые следы. Из-за двери прозекторской тянуло рябой жижей, которую здесь использовали для сохранения мёртвых тканей. Андрей вспомнилось, каким тяжёлым и едким поначалу казался этот запах. Неясно, в чём тут было дело, но, так или иначе, отвращение перед запахом рябой жижи полностью оставило Андрея. Он ощущал её в воздухе, но не испытывал желания отшатнуться или хотя бы прикрыть нос рукой.
Внутри царил строгий минимализм. На кафель ложились отблески цвета болотной тины, в противоположной от входа стене вырезан пустой квадрат окна, а за ним — чернота, лишь немного разбавленная светом фонаря, который и разбрасывал эти отблески сквозь мутно-зелёное стекло. По обе стороны от них располагались металлические столы на колёсах. Андрей направился к правому, на котором лежало тело старухи со снятым скальпом, но Матвей жестами подозвал его к левому столу.
Стрела подошёл ближе и стал разглядывать лицо трупа со спокойным интересом. Необычным было уже то, что умершей, — а это была молодая девушка, на вид лет двадцати, — умершей не успели закрыть глаза, и теперь в потолок всматривались два мутных зрачка, окружённые с коричневыми пятнами. У него сразу возникло желание зарисовать лицо — его черты были красивыми и отталкивающими одновременно. Андрей достал карандаш с блокнотом и уже приготовился набросать заострённый овал, обрамлённый чёрными волосами, впалые глазницы, вытянутый нос и крупные, разлетающиеся брови, как к нему обратился Матвей:
— Ты подожди, внутри она гораздо интереснее.
Сашка усмехнулся, Андрей же никак не отреагировал — циничные шутки давно перестали его возмущать. Матвей откинул простыню, и всем стало видно,