Когда ребенок крадет, чтобы восстановить утраченную любовь, и успокаивает свою совесть, намеренно попадаясь, понятно, что в результате его поведение, принеся желанное наказание, еще больше отнимет ту любовь, по которой он тоскует, усилит у него желание привязанности, которое символизирует кража, и мгновенно удовлетворит его, усилив таким образом чувство вины. Опыт фрустрации и реакция виновности, стало быть, не являются двумя различными стратегиями, между которыми раздирается поведение, но выступают как противоречивое единство, определяющее биполярность одного и того же действия. Патологическое противоречие не является нормальным конфликтом: оно выводит наружу аффективную жизнь субъекта, порождает противоречивые действия, заставляет его метаться, провоцирует поведение, а затем рождает угрызения совести; оно может довести противоречивость до полной нелогичности. Но нормальная нелогичность в любом случае отличается от патологической абсурдности. Она вдохновляется изнутри противоречием: логика ревнивца, когда он уличает свою жену в измене, безукоризненна; безукоризненна она и у обсессивного в выстраиваемых им предосторожностях. Но эта логика абсурдна, поскольку, развиваясь, она углубляет то противоречие, которое стремится преодолеть. Когда больная Фрейда[70] в обсессивной озабоченности выносит из своей спальни все часы, и главным образом те, тиканье которых может нарушить ее сон, она одновременно и защищается от своих сексуальных желаний, и мифически удовлетворяет их: она удаляет все символы сексуальности и физиологической регулярности, которую может нарушить желаемое ею материнство, одновременно удовлетворяя свои желания магическим путем и в действительности усиливая чувство вины[71]. В то время как нормальный индивид испытывает опыт противоречия, больной переживает противоречивый опыт; опыт первого выходит за рамки противоречия, опыт второго замыкается на нем. Иными словами, конфликт нормален, если противоречива ситуация, патологичен — если противоречив опыт[72].
Так же как страх есть реакция на внешнюю опасность, тревога представляется аффективным измерением этого внутреннего противоречия.
Являясь общей дезорганизацией эмоциональной жизни, она есть центральное выражение амбивалентности, формой, в которой эта дезорганизация завершается, поскольку является головокружительным опытом синхронного противоречия, одновременного желания жизни и смерти, любви и ненависти, ощутимым апофеозом психологического противоречия. Страх ребенка, который связан с укусом, где эротизм поглощения ответствен за деструктивную агрессивность, тревожит также и меланхолика, который, чтобы спасти от смерти объект привязанности, идентифицируется с ним, становится им, но доходит до того, что сам переживает смерть другого как свою, и не может удержать другого в жизни, иначе как соединившись с ним в смерти. Говоря о страхе, мы оказываемся в центре патологических значений. За всеми защитными механизмами, которые характеризуют болезнь, стоит тревога, и каждый тип болезни реагирует на нее специфическим образом: истерик подавляет свою тревогу и запирает ее, воплощая в телесном симптоме; обсессивный ритуализирует действия вокруг символа, что позволяет ему удовлетворить обе стороны двойственности (satisfaire les deux cotes de son ambivalence); что касается параноика, то он оправдывается мифически, посредством проекции приписывая другим все чувства, которые несут его собственную амбивалентность, и прячет тревогу за своей агрессивностью. Именно тревога является и психологическим испытанием внутреннего противоречия, которое служит общим знаменателем и придает единое значение психологическому будущему индивида: она была впервые пережита в противоречиях детской жизни и в той амбивалентности, что они вызывают; затем, благодаря невидимой силе, устанавливаются защитные механизмы, повторяющие в течение жизни свои ритуалы, свои предосторожности, свои ригидные маневры, как только тревога грозит появиться вновь.
Таким образом, можно сказать, что в определенном смысле именно посредством тревоги психологическая эволюция трансформируется в индивидуальную историю и именно тревога, соединяя прошлое и настоящее, располагает их по отношению друг к другу и наделяет общностью смысла; кажется, патологическое поведение связано с парадоксально архаичным содержанием и значительной включенностью в настоящее. Дело в том, что настоящее, готовое вызвать амбивалентность и тревогу, активирует комплекс невротических защит; но эта угрожающая тревога и механизмы, которые ее устраняют, были давно уже зафиксированы в истории субъекта. Болезнь разворачивается словно порочный круг: больной защищается своими актуальными защитными механизмами от прошлого, тайное присутствие которого вызывает тревогу, но с другой стороны, он защищается от возможности актуальной тревоги, прибегая к защите, установленной ранее в сходных ситуациях. Защищается ли больной своим настоящим от своего прошлого или же он защищается от своего настоящего с помощью минувшей истории? Несомненно, следует отметить, что этот круговорот описывает сущность патологического поведения: если больной болен, то именно потому, что связь настоящего с прошлым лишена прогрессирующей интеграции. Любой индивид, конечно, когда-либо испытывал тревогу и выработал защитное поведение, но больной переживает свою тревогу и свои механизмы защиты в циркулярности, которая заставляет его защищаться от тревоги с помощью механизмов, исторически с ней связанных, и которые в силу этого ее еще больше усиливают и постоянно грозят ее новым витком.
В противоположность истории нормального индивида, эта циркулярная монотонность является чертой патологической истории.
* * *
Психология эволюции, описывающая симптомы как выражение архаичного поведения, должна быть, следовательно, дополнена психологией генезиса, рассматривающей актуальный смысл этих регрессий в истории. Необходимо найти стиль психологической связности, который даст понимание болезненных феноменов, не обращаясь к моделям референции и не используя описания стадий, сходных с биологическими фазами. Нужно отыскать тот узел психологических значений, начиная с которого исторически упорядочивается болезненное поведение.
Итак, той точкой, в которой сходятся значения, как мы только что видели, является тревога. Психологическую историю больного составляет все поведение, устанавливающее механизмы защиты от амбивалентности эмоциональных противоречий. Но в психологической истории статус тревоги двойственен: именно ее мы обнаруживаем за тканью всех патологических эпизодов субъекта, она их неотступно преследует, но если она уже существует, если эти эпизоды сменяют друг друга, как и попытки ускользнуть от нее, если она сопровождает их, то это потому, что она им предшествовала. Почему один индивид обнаруживает в ситуации лишь разрешимый конфликт, а другой — противоречие, от которого прячется в патологию? Почему одна и та же Эдипова амбивалентность будет преодолена одним, тогда как у другого вызовет длительную череду патологических механизмов? Именно саму необходимость индивидуальная история обозначает как проблему, при этом не обосновывая ее. Чтобы противоречие было пережито в тревожном модусе амбивалентности, чтобы в конфликте больной погрузился в круговорот патологических механизмов защиты, тревога, которая трансформировала бы амбивалентность ситуации в амбивалентность реакций, должна уже присутствовать. Если тревога заполняет историю индивида, то именно потому, что она является ее принципом и ее основанием; как отправной пункт она определяет некий стиль опыта, которым отмечены порождаемые ею травмы, психологические механизмы, используемые ею в патологических эпизодах формы повторения, поскольку тревога есть a priori существования.
Анализ эволюции определил болезнь как возможность, индивидуальная история позволяет рассмотреть ее как факт психологического будущего. Но теперь ее нужно осмыслить в ее экзистенциальной необходимости.