скамейку. Сразу же на эту скамейку полез черноволосый распорядитель.
Поймав золоченую раму портрета, он изо всей силы дернул портрет вниз.
С треском лопнула веревка.
Как только портрет Шевченко стукнулся о край парты, его мигом схватили два скаута и поволокли в темный коридор.
На желтой стене зала, под лепными карнизами, торчал теперь только один большой крюк, и возле него колыхалась запорошенная пылью, потревоженная паутина.
– А с ним как быть? – показывая на меня, тихо спросил у офицера с бакенбардами директор Прокопович.
– С ним? – Пилсудчик презрительно пожал плечами. – Ну, если пан директор и сейчас нуждается в советниках, тогда мне только остается пожалеть ваших учеников!
Прокопович вздрогнул и залился краской. Он суетливо посмотрел на Подуста. Рядом с Подустом стоял, ухмыляясь, Кулибаба.
Прокопович поманил его палкой. Кулибаба, придерживая тесак, мигом подлетел к директору и козырнул на ходу Петлюре. Кивая на меня, директор приказал Кулибабе:
– До карцеру! И не выпускать до моего распоряжения! А вы, – сказал он перепуганному Подусту, – продолжайте вечер. Завтра поговорим.
Когда Кулибаба выводил меня в коридор, у выхода столпилось много гимназистов. Кто-то тыкал в меня пальцем. Я шел упираясь. Хотелось заползти далеко под парты, чтобы только меня не разглядывали, как обезьяну. Легче стало лишь в темном коридоре. Откуда ни возьмись, подбежал ко мне Куница и прошептал:
– Не журись, Василь, выручим!..
Кулибаба с ходу ударил Юзика ногой, и тот, отпрыгнув в темноту, заголосил оттуда на весь коридор:
Кулибаба, Кули-дед. Бабу просят на обед.
Видя, что Кулибаба молчит, Юзик помчался вперед и, только мы поравнялись с темным классом, громко закричал оттуда:
– Эй ты, волосатый, иди сюда!
Кулибаба не останавливался.
Я понял, что Куница хочет спасти меня и нарочно дразнит Кулибабу. Куница думал, что Кулибаба бросится за ним, а я в это время смогу удрать.
– Боишься? Иди, иди сюда, балобошка, я тебе надаю! – кричал Куница, бегая позади нас.
Но Кулибаба оказался хитрее и меня таки не отпустил.
Карцер помещался в подвальном этаже гимназии, около дровяных сараев. Кулибаба втолкнул меня туда и сразу же, не зажигая света, на ощупь закрыл на висячий замок окованную жестью дверь.
В карцере было сыро, пахло осенним лесом, опенками, давно покинутыми вороньими гнездами. Хорошо еще, что на дворе светила полная луна. Ясный ее свет проникал в карцер сквозь решетчатое окошечко. Стекла в нем были наполовину разбиты, и я хорошо слышал, что делается в гимназии.
Вверху, в актовом зале, сдвигали парты.
Потом заиграл духовой оркестр. Начались танцы. Звуки краковяков, матчишей и вальсов долетали ко мне сюда. Я слышал, как шаркали по полу ноги танцующих. Кто-то, возможно, черноволосый распорядитель, во все горло кричал там, наверху:
– Адруат, панове! Авансе!
Было очень обидно сидеть здесь, в темном и сыром карцере, а самое главное – не знать, за что именно тебя посадили. А тут еще щека здорово болела, я чувствовал даже, как напухает глаз, – проклятый Подуст меня очень крепко ударил; я не знал раньше, что он может драться.
И мне так стало жалко, что нет у нас Лазарева, с которым нас разлучили пилсудчики. Да разве позволил бы он себе когда-нибудь ударить ученика? Ни за что на свете! Он и в угол никого не ставил, а не то чтоб драться. И я вспомнил вдруг все то, что рассказывал нам Лазарев о Шевченко. Как мучили его проклятые паны, как загнал его в далекую ссылку царь.
Наверное, много ночей просидел Шевченко вот так же, как я теперь, в сырости и холоде, за железной решеткой. И били, наверное, его не раз…
Вспомнилось, как Лазарев рассказывал, что Тарас Шевченко, путешествуя по Украине, заехал и в наш старинный город. Он жил здесь у народного учителя Петра Чуйкевича, записал от него песни про повстанца Устина Кармелюка, побывал в селе Вербка, где одна из гор названа крестьянами горой Кармелюка. Тарас Григорьевич ходил, должно быть, не раз в Старую крепость, осматривал башню, где томился Кармелюк, и холодные каменные ее стены напоминали поэту те тюремные камеры, где держали и его жандармы.
И мне стало приятно, что я пострадал за него. И вдруг показалось, что Шевченко смотрит на меня из темного угла карцера – добрый, усатый Тарас Григорьевич. Мне даже послышалось:
– Не журись, Василь…
А музыка в актовом зале все продолжала играть.
Сидя на каменном полу карцера, я снова и снова повторял стихотворение Шевченко «Когда мы были казаками».
Здесь-то уж никто не мешал мне прочесть его спокойно, до конца. И в сырой тишине подвала, отчеканивая каждое слово, я читал сам для себя:
Поникли головы казачьи, Как будто смятая трава. Украина плачет, стонет, плачет! Летит на землю голова За головой. Палач ликует, А ксендз безумным языком Кричит: «Te deum! Аллилуйя!» Вот так, поляк, мой друг и брат мой, Несытые ксендзы, магнаты Нас разлучили, развели; А мы теперь бы рядом шли. Дай казаку ты руку снова И сердце чистое подай! И снова именем Христовым Возобновим наш тихий рай.