и в уже седой, бесцветной. Все три – «бывшие».
Рыжеватая при сосредоточенном и молчаливом внимании смуглой ведет беседу с той, которая седая:
— Верочка Морозовская? Давно-давно ничего не слыхала.
— Ах, не говорите!
— Все еще в деревне? Зато, наверное, питание?
— Ах, не говорите!
— Все еще учительствует?
— Ах, не говорите, ждет ребенка!
— Да что вы? И кто же муж? Кто отец?
— Ах, не говорите! Это совсем не по ее воле... Их было трое, и теперь она даже не может сказать, кто же из троих отец...
— Ах, не говорите!
Вот так...
Нет, с нэпманшей, будьте уверены, этакой штучки не случится, какая случилась с Верочкой Морозовской, с миленькой и наивной девочкой из столбовых дворяночек!
Так что и здесь, в случае с Верочкой, снова виноват нэп и нэпманы!
Да кто же они – процветающий нэпманский класс, привилегированная прослойка, люди среди нелюдей?! Которых большевики превознесли и оделили благами, что и сами-то во сне не видят?
Они, нэпманы, при господских делах, при обеденном барском столе обретались с незапамятных времен, они барство усвоили, не будучи барами, усвоили, узнали его в самой худшей его части, в самой паршивой и непристойной, а вот теперь свои знания используют, дождались срока!
Задним-то числом проще сказать, и признаться, и воскликнуть: да разве мало было в барстве непристойности и порока?!
Они недавние посредники между господами и народом – управляющие, директоры, коммерсанты, коммивояжеры, горничные, кухарки. Они народу говорили: «Это не я, это хозяин так велит!» и обкрадывали народ, а хозяевам: «Это не я, а подлый народ вас обворовывает!» – и обирали хозяев ничуть не меньше, а как бы и не больше, чем пролетариат!
Это те самые кооператоры, патриоты в рубахах-косоворотках, либеральствующие и даже эсерствующие противники частной собственности, которые году в 1910-м поперли в кооперацию ради блага народа, а в 1916-м уже имели акционерные предприятия и поставляли в армию, то есть тому же народу, проливающему кровь на фронтах, поставляли ему сапоги на картонных подошвах, гнилые отруби вместо муки!
Да так оно и есть: это из-за них произошли поражения на фронте, из-за поражений – революции, из-за революций – гражданская война, из-за гражданской войны – все, что происходит сейчас с Верочкой Морозовской, со всеми «бывшими»! Все из-за них, но как раз с них-то никакого ответа, они ведь по природе своей не способны к ответам и ответственности. Ну какая может быть ответственность, какой патриотизм у людей, которым нечего отдать, как отдавали на революцию помещик князь Куракин или фабрикант Савва Морозов? Которым нечего отдавать и от своей души?! Отдать нет чего, а взять всегда найдется что – это и был их патриотизм!
Это даже не история, потому что такие люди историю пакостят, не оставляя в ней своих имен, это и не физическое уничтожение человека, потому что растлевается человечество, это не потеря справедливости, потому что теряется самая точка приложения справедливости.
Так вот: монархист ты или большевик, но если ты Кто-Нибудь, тогда ты строишь себе бога и слушаешь, как в душе твоей зреет идея, как и о чем голосами человечества говорят с тобой твои предки, проникаешься их опытом, различая друзей от врагов, а собственный жизненный путь от чужих путей, и боишься пропустить день и час, когда твой бог призовет тебя к жертве.
Но вдруг между тобою и твоим богом, между тобою и тобою же появляется этакий незваный посредник. «Да ты в уме ли? – спрашивает он тебя.— Для чего они – боги-то? Для чего тебе утопии? Смешно! Пока существую я – посредник, только я есть реальность, остальное все – утопии!» Больше и не скажешь: только посредничество нынче и реально, а остальное все – выдумка, плод нездорового воображения. Вот так...
Три женщины еще отодвинули свои табуретки и таким образом оказались еще менее на собрании, а более в другой полукомнате за фанерной перегородкой и тут одна из них, седая, но с очень энергическими жестами, повела рассказ, обращаясь к той, которая была чуть-чуть рыжевата.
Женщина же смуглая, возвышаясь над этими двумя, потому что заметно выше была ее табуретка, слушала, не проронив ни слова и с каким-то даже неестественным вниманием, как если бы все, что здесь говорилось, говорилось именно о ней, о ее собственных трудных заботах, что сама она уже была не способна их высказать. «Да, да, да, вот как было!»— подтверждала она, то молчаливо негодуя, то ужасаясь и неизменно сострадая
В общем-то, она была красива, эта женщина-слушательница,— голубые глаза под темными, правильного полукружья бровями, правильный нос,— только вот челюсть тяжеловата, но сострадание не было ее украшением и не одухотворяло ее, скорее оно губило ее женственность.
Конечно, это была Ковалевская.
Ковалевская Евгения Владимировна, женщина, полтора года тому назад принявшая к себе в каморку, в дом № 137 на углу улицы Локтевской и Зайчанской площади, некоего Петра Николаевича Корнилова.
Ковалевская и Корнилов – две распространенные и довольно громкие русские фамилии, обе на «К», вот они и пребывали до сих пор в одной каморке, не то муж и жена, не то просто так, и ничто не привлекало к ним внимания как местных жителей, так и беженцев: да мало ли кто и с кем нынче был, кто и кого находил, кто кого терял?
Какая-то, кем-то для удобства выданная справка, подтверждающая какие-то брачные отношения, вполне их устраивала, все остальное не имело значения.
Все остальное сводилось пожалуй к тому, что известно было, каким образом Ковалевская называет Корнилова. «Мой человек», говорила она о нем, и в ее речи и с ее выражением лица это понималось почти так же, как «мой больной», «мой раненый», «мой несчастный», наконец.
Вот и сейчас она внимала, она сострадала, сестра милосердия, и, не будь ее здесь, не будь ее молчаливого сопереживания, конечно, женщина почти что седая не обратилась бы к другой, слегка рыжеватой, и не стала бы в подробностях рассказывать о жизни бывшей помещицы Татьяны Поляковой в Новгородской губернии, которая в эти годы и пахать научилась, и сеять из лукошка, и пашней той на отрезанных ей из прежнего ее владения четырех десятин, содержала престарелого мужа, которого она никогда не любила, и горячо любимого, тяжело больного, очень похоже, что больного сумасшествием, сына.
При этом она, Татьяна Полякова, такою отличалась странностью: ни днем, ни