продолжением авторства Дюма или Диккенса: интересуясь судьбой главного героя, но всегда осознавая, что ни блаженненького Дэвида Копперфильда, ни несчастной слезливой Дамы с камелиями на самом деле не существует, что все их радости и беды, какими бы трогательными нам ни казались, никак не влияют на жизнь людей из плоти и крови.
«Ну так расскажи мне», – потребовал я.
И она рассказала.
Рассказала, что несколько месяцев спустя после прибытия в Колон Мигель Альтамирано обнаружил, что репутация запальчивого писателя и сторонника прогресса опередила его, и не заметил, как оказался на службе в газете Panama Star, той самой, что бедолага мистер Дженнингс читал на «Исабели». Рассказала, что моему отцу поручили очень простую миссию: он должен был бродить по городу, заходить в конторы Панамской железнодорожной компании, кататься сколько душе угодно на каком угодно поезде через Перешеек в город Панама и обратно, а потом писать, какое чудо эта железная дорога и какие неизмеримые блага она принесла и продолжает нести как иностранным вкладчикам, так и местным жителям. Рассказала, что отец прекрасно понимал: его используют для пропаганды, но не возражал, потому что правое дело, с его точки зрения, оправдывало все. С годами он начал замечать, что улицы, хоть железную дорогу запустили не один год назад, все еще не мощены, а единственное их украшение – дохлые животные и разлагающийся мусор. Повторяю: он заметил. Но это не поколебало его нерушимую веру, как будто один вид идущего поезда стирал все элементы пейзажа вокруг. Эта особенность, упомянутая вскользь, как простая черта характера, через много лет обретет решающее значение.
Все это рассказала мне моя мать.
А потом продолжила рассказывать.
Рассказала, что лет примерно за пять отец превратился в этакое избалованное дитя панамского общества: акционеры компании благоволили ему как своему посланнику, боготинские сенаторы приглашали на обеды и прислушивались к его мнению, и каждый государственный чиновник, каждый представитель старой аристократии Перешейка, будь он из семейства Эррера, или Аросемена, или Аранго, или Менокаль, мечтал женить его на одной из дочерей. Рассказала, что гонораров за колонки Мигелю Альтамирано едва хватало на жизнь закоренелого холостяка, но это не мешало ему каждое утро бесплатно ухаживать за больными в колонском госпитале. «Госпиталь – самое большое здание в городе, – заметила моя памятливая мать, цитируя одно из утраченных писем. – Он даст тебе представление о здоровье населения. Но на любом пути в будущее встречаются рытвины, и здешний путь – не исключение».
Но не только это рассказала Антония де Нарваэс. Как любой романист, она приберегла самое важное напоследок.
Однажды утром Мигеля Альтамирано в сопровождении Бласа Аросемены взял на борт в Колоне «Ниспик», куттер, набитый американскими морскими пехотинцами и панамскими мачетеро[15], и доставил в Каледонскую бухту. Дон Блас Аросемена явился к отцу накануне вечером и сказал: «Соберите вещи на несколько дней пути. Завтра мы отправляемся в экспедицию». Мигель Альтамирано послушался и четыре дня спустя уже входил в Дарьенскую сельву, а с ним еще девяносто семь человек. Неделю он шел за ними следом в вечной ночи под сенью деревьев и видел, как голые по пояс мужчины прорубают дорогу мачете, а другие, белые, в соломенных шляпах и синих фланелевых рубахах, отмечают в тетрадях все, что их окружает: глубину реки Чукунаке при попытке перейти ее вброд, но и явную любовь скорпионов к парусиновым туфлям: геологический состав какого-нибудь ущелья, но и вкус жареной обезьяны, если запивать ее виски. Гринго по имени Джереми, ветеран войны Севера и Юга, одолжил моему отцу ружье, потому что ни один человек не должен оставаться безоружным в таких местах, и рассказал, что с этим ружьем он сражался при Чикамоге, где леса такие же дремучие, как здесь, а вдаль видно на меньшее расстояние, чем может преодолеть стрела. Отец, жертва своих приключенческих грез, был очарован.
Как-то вечером они разбили лагерь у отполированной индейцами скалы, покрытой иероглифами винного цвета, – те же индейцы, вооруженные отравленными стрелами и отличавшиеся такой серьезностью лиц, какой отец никогда не видел, довольно долго служили им проводниками. Отец стоял и в немом изумлении разглядывал изображение человека, поднявшего руки навстречу ягуару или пуме, и вдруг, слыша краем уха разговор между, допустим, каким-нибудь лейтенантом армии Конфедерации и маленьким ботаником в очках, почувствовал, что в этом путешествии – смысл его жизни. «Энтузиазм не давал мне уснуть», – писал он Антонии де Нарваэс. И хотя Антония де Нарваэс винила не энтузиазм, а москитов, мне показалось в ту минуту, что я понимаю отца. На листочке, давно погибшем от руки моей матери, написанном наверняка в спешке и все еще под впечатлением от экспедиции, Мигель Альтамирано изложил свое главное предназначение. «Они хотят раздвинуть землю, как Моисей раздвинул море. Хотят разделить континент надвое и осуществить старинную мечту Бальбоа и Гумбольдта. Здравый смысл и все проведенные исследования показывают, что прорыть канал между двумя океанами невозможно. Дорогая сеньора, я даю вам обет со всей торжественностью, на которую способен: я не умру, не увидев этого канала».
Господа присяжные читатели, вам, как и всей Британской империи, хорошо известен анекдот, который часто рассказывал Джозеф Конрад, вспоминая, с чего началась его страсть к Африке. Помните? Эпизод, полный неподдельного романтизма, хотя не мне тут иронизировать. Джозеф Конрад – еще ребенок, еще Юзеф Теодор Конрад Коженёвский, а карта Африки – еще белое пятно, содержимое которого – реки, горы – абсолютно неизвестно, место ясной тьмы, истинное вместилище тайн. Мальчик Коженёвский подносит палец к пустой карте и говорит: «Я туда поеду». Для меня мой отец в Панаме был тем же, чем была карта Африки для юного Коженёвского. Вот отец прорывается сквозь Дарьенскую сельву в компании безумцев, задающихся вопросом, можно ли здесь устроить канал, а вот сидит в госпитале Колона рядом с дизентерийным больным. Письма, которые Антония де Нарваэс оживила в памяти, вероятно, ошибаясь в деталях, в хронологии и именах собственных, стали у меня в голове пространством, сравнимым с Африкой моего друга Коженёвского: континентом, не содержащим, вопреки латинскому смыслу этого слова, никакого содержимого. Рассказ матери заключил в рамку жизнь Мигеля Альтамирано, но то, что находилось внутри этой рамки, превратилось с течением месяцев и лет в мое личное сердце тьмы. Господа присяжные читатели, мне, Хосе Альтамирано, был двадцать один год, когда я поднес палец к своей пустой карте и, дрожа от волнения, произнес: «Я туда поеду».
В конце августа 1876 года я, не попрощавшись с Антонией де Нарваэс, взошел на борт американского парохода