Мелисса всегда упрекает меня в том, что мои вещи не подходят друг к другу: туфли – к сумке, заколка – к носкам, лак – к клавиатуре…
– Ты не настоящая женщина, – говорит она мне. – В тебе нет страсти к гармонии.
А вот и есть! Сегодня отыскала в шкафу чудную юбочку: тон в тон к моему синяку на ноге.
Весь день чувствовала себя Женщиной с большой буквы «Ж».
Горе от ума (мемуары)
[1983 г.]
Доцент Пьющенко имел масляну головушку, шелкову бородушку и антисоветский крестик на груди. Поговаривали, что дома у него есть абордажная сабля и настоящий индейский тотем. А еще он знал наизусть всего Маяковского.
В университетском гардеробе пальто Пьющенко было объектом паломничества – студентки подкладывали в его карманы признания в любви и заговоренные локоны. Я никогда не подкладывала – только стояла на стреме, пока Женя Кокина вдыхала ароматы пьющенского воротника.
Она опускала в карман дефицитных «Мишек на Севере» – как монетки в турникет метро: «Пусти!» Но Пьющенко не пускал. Загадочный и неприступный, он проходил мимо, клал портфель на кафедру и приступал к лекциям по истории КПСС.
…У нас отменили последнюю пару, и я решила зайти за Кокиной на истфак. В коридорах было тихо – только вода где-то билась о раковину. Я приоткрыла дверь в аудиторию.
Пьющенко со своей бородкой был похож на мятежного кардинала.
– Единицы из вас выберут свободу: большинство предпочтет стабильность. Быть свободным страшно – если оступишься, тебе некого винить, кроме себя. А если ты плывешь по течению, то виноватыми всегда окажутся другие – не туда привели, не на то указали. По большому счету стабильность – это сверхценность детского мира. Дети любят повторяющиеся ритуалы: перечитывать одни и те же книжки, смотреть одни и те же диафильмы. Взрослому же человеку (по-настоящему взрослому) свойственно искать самореализации – то есть перемен. И потому он не может без свободы. Иначе какая это будет САМОреализация, если кто-то принимает за него решения?
Я стояла, не смея шелохнуться. Воспари Пьющенко к портретам Маркса и Энгельса, я бы и то так не удивилась.
– Стабильность – это не когда у тебя все хорошо, а когда в твоей жизни ничего не меняется. Ни в лучшую, ни в худшую сторону. Стабильность – это стоячая лужа, и вода в ней обязательно протухнет. Лично я всегда буду отстаивать свободу. Буду бороться за то, чтобы у меня было право самовыражаться, самореализовываться и расти над своей стабильностью.
…С того дня я заболела. Пальто с котиковым воротником наполнилось для меня особым смыслом. Ночами я разрабатывала планы «самореализации». Днем обсуждала с Кокиной пьющенские достоинства. Она не знала про мою тайную страсть и благодушно выдавала все явки и пароли: что он сказал, где бывал и кому поставил «неуд» на семинаре.
Как я жалела, что он ничего у нас не преподавал! Я могла бы написать ему поэтичный курсовик! Я могла бы выйти к доске в перешитой из шарфа мини-юбке. А еще – ходить на все дополнительные занятия и отработки и бесконечно пересдавать экзамены.
Случай представился на новогоднем капустнике, где Пьющенко должен был играть лешего, а я – Бабу-ягу.
– Гримироваться идите в туалет, – велел нам художественный руководитель. – А то в гримерке зеркало разбилось.
– В мужском лампочки нет, – отозвался Пьющенко.
– Так идите в женский.
От стеснения я даже забыла, что я его люблю. Пьющенко корежил мои мечты своим присутствием. Он стоял перед зеркалом и неумело красился – приоткрыв рот и вытаращив глаза.
– Слушай, помоги, а?
Обмирая, я коснулась его щеки. А потом вдруг прошептала:
– А вы – мне.
Пьющенко удивился:
– Так у меня плохо получится.
– Ничего. Я сегодня – Баба-яга.
Мы молча разрисовывали друг друга. И вдруг он взял и поцеловал меня. Какие-то девки сунулись в туалет и тут же вылетели. Не сговариваясь, мы посмотрели в зеркало: две черные рожи со смазанными ртами и вздыбленными космами.
Вечерами мы бродили по заснеженному городу, где каждый фонарь был волшебным. Пьющенко рассказывал о Фоме Аквинском, физике ядра и русской национальной идее… Я начала писать стихи и отсылать их в журнал «Юность».
Чем больше я его слушала, тем сильнее мне хотелось замуж. Я представляла себе, как позеленеет Кокина, узнав о нашей свадьбе… Последние страницы моих конспектов покрылись живописными каракулями – я тренировалась расписываться «Пьющенко».
Я ничего не понимала: теперь его устраивала стабильность. Ему было достаточно того, что мне 18 лет и я умею слушать, затаив дыхание. Пришлось снова браться за самореализацию.
Целую неделю я наговаривала на родную мать: мол, сторожит, блюдет и если что – убьет. Пьющенко деликатно сочувствовал.
– Мама все про нас знает! – заявила я. – Она нашла мой календарик с месячными.
Поначалу Пьющенко ничего не понял.
– Что?
– Ну, календарик… Там отмечено, когда нам можно, а когда нельзя.
– Знаешь, – наконец вымолвил он, – пожалуй, я завтра не смогу к вам прийти. Нам нельзя травмировать маму.
Он все чаще ссылался на дела. В моих стихах вместо восклицательных стали появляться вопросительные знаки.
– Как говорил Шопенгауэр, кто не любит одиночества, тот не любит свободы, – говорил он.
– Как писал Гребенников, трус не играет в хоккей, – злилась я.
За меня отомстили влюбленные студентки: кто-то доложил наверх о пьющенских вольностях и его вычистили из партии. А когда он начал бегать по инстанциям, ему стало совсем некогда.
Собрание сочинений
[13 ноября 2005 г.]
На очередном сеансе психоанализа Арни спросил, что сыграло в моей жизни самую важную роль. Попытался угадать:
– Эмиграция? Любовь? Дружба?
– Книги.
Мама подсадила меня на них с пяти лет. После института она заходила в детскую библиотеку и набирала чтива на неделю. А я ждала ее, как беженец гуманитарной помощи.
Тяжелая сетка, набитая индейцами, астронавтами и разведчиками, – я вываливала их на кровать, дрожа от предвкушения. Это было такое счастье – иметь, что читать!
Как религиозный фанатик вычисляет единоверцев, так я вычисляю книгочеев. Не любых – бывают люди, которые накачивают себя невероятной дрянью. Мои единоверцы – это те, кому скучно жить в одном и том же мире. Кевин – как раз такой.