считаю, что это редчайший дар. Манера образного нагромождения – одна из особенностей искусства XX века. Бешеная взмытость, воспаленность. Полет сразу во все стороны. Исторически это замечательная вещь.
А вот философ-идеалист Г.Г. Шпет, хоть и не был оратором, блистал и поражал всех своим остроумием. Кроме того, у него была необычайно рассудочная одаренность. Он любую теорию мог разрушить. И часто злоупотреблял этим. Поэтому когда он выступал в прениях, то доводил свою критику до беспощадного смеха. И аудитория считала: «Ну какой же слабак докладчик, против которого выступает Шпет».
Шпет для меня был отвратителен этим. Обладая незаурядным рассудочным развитием и большим остроумием, он злоупотреблял этим для своего удовольствия.
Был один такой случай. Начинающий ученый Владимир Эйгес выступал с философским сообщением. Оппонент – Шпет – буквально довел его до рыданий. Остроумнейшие и неопровержимые доводы, но выдавалось все это с омерзительным подтекстом. Это выглядело безобразно. Блеск остроумия, применяемый без меры, неуместен и даже безнравственен.
•
Из тех лекторов, кого мне приходилось слышать, самым замечательным был, пожалуй, Анатолий Васильевич Луначарский. Именно в том духе, как я говорил.
Как-то слушал его вступительное слово перед одним из скрябинских концертов. Это было потрясение не меньше, чем сама «Поэма экстаза» Скрябина.
Он говорил о том, что композитор изобразил и предвосхитил в своем произведении тот мировой катаклизм, который свершился на наших глазах. Это предощущение мировой революции. А выступал он в Большом театре, среди тысячной публики. И тем не менее слово Луначарского настолько меня зажгло, что, вернувшись домой, я тут же начал работать над статьей о Скрябине.
•
Блистал своей речью и Вячеслав Иванов. Он ведь запомнился мне не только своеобычностью поэтического слова. Он был и крупным для своего времени ученым, у него всегда были оригинальные, глубокие идеи в понимании античности. У него напевный, торжественный язык и такие выражения, что в обыденной речи кажутся немыслимыми, даже вычурными. Вместе с тем они резко выделяли его из толпы собратьев-поэтов начала века. Очень жалею, что мне не пришлось у него учиться – в буквальном смысле. Он преподавал только в Баку.
Мы – два грозой зажженные ствола,
Два пламени полуночного бора;
Мы – два в ночи летящих метеора,
Одной судьбы двужалая стрела.
У него было такое же ослепительное словотворчество, которое, еще в большей степени, пожалуй, было только у Владимира Маяковского. Замечательная способность! Но, конечно же, между ними есть величайшее различие…
Надо сказать, что у Маяковского тоже была очень яркая образность, но он съехал в сторону, увлекся делами общежития…
•
Ключевского я, к сожалению, не застал. Он умер в тот год, когда я поступал в университет.
Вот, кстати, непревзойденный лектор! Истинный художник, рисовавший перед слушателями целые исторические картины. И вместе с тем он заикался.
Потрясал тысячеголовую аудиторию (он выступал в зале, где ныне Коммунистическая аудитория, в здании МГУ на Моховой), которая дрожмя дрожит, а он заикается. Это уже, можно сказать, редчайшая способность, это оратор высочайшего смысла.
Ключевский, например, говорил:
«Императрица Екатерина была не очень грамотным человеком – в слове „еще“ она делала четыре ошибки: „исчо“…»
Весь пятитомный курс его пересыпан подобными наблюдениями.
Но Ключевский – это недосягаемое величие слова…
•
Подлинная интеллигентность всегда есть подвиг, всегда есть готовность забывать насущные потребности эгоистического существования: не обязательно бой, но ежеминутная готовность к бою и духовная, творческая вооруженность для него. И нет другого слова, которое могло бы более ярко выразить такую сущность интеллигентности, чем слово «подвиг». Интеллигентность – это ежедневное и ежечасное несение подвига, хотя часто только потенциальное.
•
Интеллигентность есть:
1) индивидуальная жизнь или функция личности, понимаемой как сгусток природно-общественно-исторических отношений;
2) идеологически живущая ради целей общечеловеческого благоденствия;
3) не созерцающая, но переделывающая несовершенства жизни и потому
4) повелительно требующая от человека потенциального или актуального подвига для преодоления этих несовершенств.
А вот говорили, что Достоевский – не интеллигент, и Владимир Соловьев – не интеллигент, и я – тоже не интеллигент. Мои воззрения не интеллигентские. Интеллигенция – это что? Это такое буржуазно-либеральное свободомыслие, да? Я терпеть этого не могу.
Мои воззрения? Лосевские… У меня свое… Я всех люблю, от всех все беру и всех критикую.
•
Достоевский – не интеллигент и не классический русский писатель, а Толстой – интеллигент и классический русский писатель. Поэтому Толстой, конечно, мне чужд. Что же мне эти рисовые котлетки, что ли, кушать, которые рекомендует Лев Толстой? Мистика рисовых котлеток, что ли?
•
Флоренского я глубоко ценю. Как филолог-классик я прежде всего ценю его работы в области античной философии. У него очень интересные есть статьи, между прочим, и о Платоне, и об античном идеализме. В книге «Очерки античного символизма и мифологии» 30-го года я говорю, что среди понимания платонизма я нахожу четыре или пять основных пониманий, и одно из них – понимание Флоренского. Считаю, что это оригинальное, новое. Кроме того, он был искусствовед, и очень интересный. Сейчас его внуки издают кое-что из его архива. Далее, Флоренский – математик, закончил математический факультет. По математике у него есть одна замечательная статья о символистском учении Канта о множествах. Написать он успел, но развить мысль не успел. Так что Флоренский – во многом неосуществленные замыслы. В своей книге 1914 года «Столп и утверждение истины» он действительно сделал много открытий, но развить их ему тоже не удалось. В 20-х годах он был инженером и даже целый том выпустил «Диэлектрики и их техническое применение». Его ценили как инженера.
•
Из книги «Очерки античного символизма и мифологии» (М. 1930).
Флоренский, с моей теперешней точки зрения, все-таки слишком христианизирует платонизм. Вернее же он просто имеет в виду христианский платонизм. Для античности это понимание слишком духовно. Флоренский учит о лике. Этот лик полон внутренних интимнейших энергий. Лик предполагает личность, духовную индивидуальность, внутреннюю свободу духа, хотя бы и связанного духа, хотя бы и страдающего (ибо разве можно вообще отнять у человека свободу?). Когда говорят, что греки слишком антропоморфизировали своих богов, что греческие боги слишком похожи на людей, то я всегда вспоминаю по этому поводу слова Гегеля: греческие боги слишком мало похожи на людей. Да, они действительно слишком отвлеченны, слишком безличны, слишком бездушны. Бесконечно более человечно распятие, крестная мука, воскресение духа и тела, страдание за чужие грехи. А греческие боги у Флоренского слишком реальны, слишком интимны, слишком личны, слишком полны выражающими и убедительными энергиями живой души,