легенды, в сказки. Так это демонстративно сделано в рассказе «Майор Казеев». Новое место назначения майора-ракетчика автор не называет, а просто пишет: «Нужно было лететь на восток, а потом на юг, надевать чужую форму без знаков различия, а в это время его зенитно-ракетный комплекс плыл по морю в трюме гражданского сухогруза». Текст интересен прежде всего производимой прямо на глазах «фольклоризацией» жизни, только что шумевшей и пугавшей: вдруг оказывается, что исторических-то корней и не видно — скрылись в земле.
В книге «Исторические корни волшебной сказки» (1946) Владимир Пропп шел противоходом: от сказки — к реальности. У Березина реальность лишается исторической конкретности, открывается и исчезает. Отчасти это свойство всей современной культуры, моделью которой Михаил Безродный остроумно предложил считать «афишную тумбу, лишённую корней и кроны и быстро жиреющую от напластования имен» («Новое литературное обозрение», 1995, № 12).
Точнее, так: чтобы разрыв с недавним прошлым ощутить, чтобы культуру как афишную тумбу увидеть и полюбить (или хотя бы принять), нужен соответствующий возраст. Тогда майор Казеев легко превратится в сказочного героя, проходящего через битву со Змеем-Горынычем (самонаводящейся ракетой «Шрайк»), в неназванном тридесятом государстве.
Лев Аннинский в интервью в «Невском времени» противопоставил свою тайную свободу — явной свободе молодых: «Сейчас множество явных свобод, но я лелею внутри себя — тайную. Без явной свободы я кое-как проживу, без тайной — нет». При этом Аннинский еще и подчеркнул: его свобода — это свобода ДЛЯ, а есть свобода ОТ.
В этой системе координат («тайная» — «явная», «для» — «от») легко увидеть место Березина: явная «свобода ОТ», которая постепенно переходит в «свободу ОТ свободы». Это принципиально новое для нас состояние: значит, возможна сугубо частная, «помимогосударственная» жизнь, в том числе и духовная, что на уровне литературы порождает постпостмодернизм. Уже нет игры чужими стилями и идеологическими знаками, они спокойно и безразлично используются только для обоЗНАЧения.
Пример из Березина: «Дед мой появлялся на изгибе дачной дороги с двумя сумками. Одна пахла продуктами — колбасой, молоком, свежим хлебом. Из другой доносился запах типографской краски, свежего партийного слова, «Правды» и «Известий». Происходит последовательная редукция: от идеологии остается лишенный смысла запах, который растворяется в ароматах пищи.
Предыстория нашего постмодернизма известна: внутри соцреализма возник модернизм — как протест против изматывающего однообразия и пропаганды. Потом пришла вторая волна протеста (уже в условиях ликвидации цензуры) — постмодернизм; литература, изготовленная из фрагментов соцреализма, глумление над ним, но напряжённый диалог именно с ним. Поэтому понять Пригова и Сорокина, не зная содержания годовых комплектов «Правды» за 1975–1990 годы, невозможно. Строго говоря, ни «тайной», ни «явной» свободой такое положение назвать было нельзя, ибо то. против чего протестовали, обязательно довлело и учитывалось. Протест вызывала цензура, тотальная система запретов, персонофицированная смутно-имперсональными ОНИ. В стихотворении Наума Коржавина «Подонки» (1964) виртуозная игра местоимениями демонстрировала силу режима, основанную на тайне (ввиду бессмертной важности позволю себе привести текст целиком): «Вошли и сели за столом, Им грош цена, но мы не пьем. Веселье наше вмиг скосило. Юнцы, молодчики, шпана. Тут знают все: им грош цена. Но все молчат: за ними — сила. Какая сила, в чем она. Я ж говорю: им грош цена. Да, видно, жизнь подобна бреду. Пусть презираем мы таких, Но все ж мы думаем о них, А это тоже — их победа. Они уселись и сидят. Хоть знают, как на них глядят Вокруг и всюду все другие. Их очень много стало вдруг. Они средь муз и средь наук, Везде, где бьется мысль России. Они бездарны, как беда. Зато уверенны всегда, Несут бездарность, словно Знамя. У нас в идеях разнобой. Они ж всегда верны одной, Простой и ясной, — править вами».
С 1953 года началась деградация страха, которая закончилась исчезновением образа ИХ: в рассказах Березина ОНИ как образ авторитетной, внушающей страх силы (см. сочинения лучших писателей предыдущего периода — Юрия Трифонова и Владимира Маканина) напрочь отсутствуют. Именно об этом Березин громко сообщает в первом рассказе из своей подборки — «Слове о спокойствии писателя». Главное признание: страх прошел, ибо идеология измельчала и не может даже испугать, став «идеологией группы, коммерческих интересов, политической тусовки». ОНИ не исчезли, но ушли из сознания писателя, потому что появилась возможность — может быть, иллюзорная — жить без них, помимо них. Короче, мироустроителъных образов ВЛАСТИ, ГОСУДАРСТВА для писателя больше нет, взамен действует случай, управляющий человеческими судьбами, что и превращает рассказы в сказки, а людей — в странных существ. «Опять еду в метро. Рядом едет девушка. Её тонкие ноги захватаны синяками. Суровая женщина, разведя колени, читает антисемитскую газету. Вошли два человека странной национальности» («Читатель Шкловского»). Только один человек тут не случаен — Виктор Шкловский с его «эффектом остранения».
Собственно говоря, это и есть проявление «свободы от», достижение которой простодушно описано в рассказе «Школа»: автор работал учителем, а когда наступило лето и его «достал» завуч — просто уволился, не желая и минуты выносить школьный деспотизм. В традиционной советской психологической («интеллигентской») прозе «трифоновского извода» в этом месте последовал бы взрыв рефлексии и тайной свободы без освобождения внешнего, самокопания на тему «Я — ОНИ». У Березина — ничего: авторитетного образа ИХ уже не осталось. Рассказ заканчивается строчкой заявления: «Прошу уволить…»
Но тут-то Лев Александрович, ценящий только «свободу ДЛЯ», и задаст ядовитый вопрос: для чего? И будет в принципе прав, хотя все сразу же упрется в философию. Если свобода — это инструмент, то вопрос окажется правомерным; если же это базовая и самодостаточная ценность, то постановка проблемы лишится смысла. Свобода нужна для свободы передвижения мысли, удовольствия… Литературу она порождает странную, я бы сказал, «приблизительную», лишенную четких жанровых признаков и поучительных либо парадоксальных финалов. Игра это в «элементарность» или искренность — покажет «вторая проза» автора. Для меня вопрос в ином: плодотворна ли столь полная «свобода от», не ведет ли она к разрушению прозы, к превращению ее в «сказки», в безразличное и ленивое «плетение словес» в стиле Игоря Померанцева или к беспочвенным фантазиям масскульта? Не должно ли достижение свободы, преодоление несвободы быть и содержанием, и формой?
Кстати, Березин размышляет об этом в рассказе «Слово о спокойствии писателя». «Варлам Шаламов говорил о том, что ненавидит писательское ремесло за то, что писатель, выливая на бумагу свою боль, избавляется от нее. Это — верно». Но тут речь уже идет — и это характерная подмена — не о свободе, а о спокойствии как об отсутствии волнений. Чтобы не волновал никто: ОНО, ОНИ,