покраснело от напряжения. Роберт решительно встает со своего места.
— А ну, дай-ка я погребу, мне тоже охота…
Может быть, вовсе ему не такая уж охота грести, но Лешка устал, ему нельзя переутомляться, и вообще мы должны незаметно оберегать Лешку.
Теперь, когда у Лешки свободны руки, на душе вроде полегчало. Он говорит, говорит без конца, а мы слушаем его. Роберт гребет, а сверху, с серенького и хмурого не по-летнему неба, сыплет на нас мелкий надоедливый дождик.
Роберт методично поднимает и опускает весла. Крупные, продолговатые, словно серые виноградины, капли воды, сверкая, падают с весел на воду.
— Давайте займемся самоанализом, — говорит Лешка.
Мы с Робертом вопросительно взглядываем на него.
— ?!
— Неужто не знаете, что это такое? — В голосе Лешки звучит неприкрытое самодовольство: дескать, вы не знаете, а вот я знаю!
— Нет, — откровенно признается Роберт. — С чем его едят?
— Это очень непростая штука… — важно изрекает Лешка.
Я обрываю его:
— Где-нибудь вычитал?
Но Лешка не отвечает мне.
— Очень даже непростая, — повторяет он. — Понимаете, надо стараться всегда и во всем наблюдать за собой и как можно беспощаднее относиться к себе.
— Что значит беспощаднее? — спрашивает Роберт.
— А вот так. Надо со стороны видеть себя и оценивать свои поступки так, словно ты это вовсе не ты, а какой-то чужой, посторонний человек.
Он обводит нас горделивым взглядом. Он видит, что мы поражены его словами.
— Вот еще! — возмущенно говорю я. — Как это можно так, что я сама для себя чужая? Выходит, я это не я?
— Не кипятись, — останавливает меня Роберт. — Я уже все понял. Надо научиться быть объективным к себе.
— Верно! — кричит Лешка.
Он подпрыгивает на скамейке, и лодка наклоняется набок.
Я визжу что есть сил, и Лешка испуганно хватается за сиденье. Один только Роберт не растерялся, спокойно взмахивает веслами.
Когда все успокаиваются, Лешка начинает вновь:
— Если все понятно, давайте займемся самоанализом.
— Хорошо, — несколько неуверенно говорю я.
— Перечисли мне свои достоинства и недостатки.
— Перечислить?
Я думаю. Чего во мне больше — достоинств или недостатков? Как-то Виталий Валерьянович привел нам слова Шекспира: «В каждом хорошем так много плохого и в каждом плохом так много хорошего, что невозможно нам судить друг о друге».
Пусть так. Друг о друге судить невозможно, а о самом себе?
И я говорю:
— Мои недостатки: невнимательная, рассеянная, злопамятная, неаккуратная.
— А достоинства? — спрашивает Лешка.
Я чувствую, что краснею.
— Давай, — ободряюще замечает Роберт. — Валяй о себе, как о чужой!
И я добросовестно перечисляю:
— Добрая, начитанная, старательная, покладистая, хороший товарищ, умею держать слово…
— Хватит! — решительно обрывает меня Лешка. — Если тебя не остановить, до вечера будешь перечислять, все будешь искать в себе всякие добродетели!
Я не перечу ему. В чем-то Лешка прав. Пусть немного, но прав.
И я обращаюсь к Роберту:
— Давай ты.
Он качает головой.
— Не хочешь или не можешь?
— Нет, — отвечает Роберт, — не в том дело. Просто, какие мы для себя чужие-расчужие, все равно о недостатках своих будем говорить в полрта, а достоинства как начнем перечислять, так только держись…
— Вот уж неправда, — возражает Лешка. — Я, например, буду объективным на все сто!
Он загибает коротенькие пальцы.
— Начну с недостатков. Значит, так: я злой, вспыльчивый, несдержанный…
Он умолкает.
— И это все? — спрашиваю я.
Лешка думает, прежде чем ответить.
— По-моему, у меня больше нет никаких недостатков, — виновато говорит он.
— Тогда давай достоинства, — замечаю я.
Он открывает было рот, но, поймав мой откровенно насмешливый взгляд, сердито отворачивается.
— Не хочу!
Роберт смеется.
А лодка плывет все дальше, огибая извилистые берега, и дождь ударяет о спокойную, приглаженную гладь Москвы-реки.
11
Снова наступили каникулы. И мы разъехались кто куда. Я жила у бабушки в деревне. Почему-то теперь, когда я была далеко от дома, мне особенно привлекательной казалась моя московская жизнь.
Я вспоминала школу, большой двор, заросший тополями, Донской монастырь, с его мраморными, медленно рассыпа́вшимися памятниками, и до того мне хотелось обратно, что я начинала считать дни, когда вернусь домой.
Даже неумолимый ГЕМ издали казался мне довольно сносным. И мне хотелось порой увидеть знакомые пронзительные водянисто-голубые глаза, рыжую щеточку усов, услышать тонкий, ехидный, удивительно въедливый голос.
Я уговорила бабушку, и она отправила меня домой в середине августа.
Стояли теплые, погожие дни ранней осени. Над Москвой синело ясное небо и зелень была еще густой и пышной, и по утрам легкий теплый дождь совсем по-летнему негромко стучал в окно, но порой вдруг налетал порывистый ветер, вздымая пыль, и солнце заглатывали тяжелые тучи, проплывавшие чередой, и тогда верилось: осень, настоящая осень не за горами.
Как хорошо было снова лицом к лицу повстречаться с Москвой! Два месяца я не видела Москвы, и она казалась мне еще прекраснее, чем прежде.
На Калужской улице ломали деревянные дома и возводили фундамент для новых многоэтажных зданий.
По Мытной улице стал ходить голубой, рассыпа́вший искры троллейбус.
Словно впервые я осознала могучее, ни с чем не сравнимое чувство дома. Да, это был мой дом — и наш Верхний Чудаков переулок, и Калужская площадь, и тихая Мытная улица, и Парк культуры…
Уже все были в Москве: и Зденек, и Валя, и Роберт, и Лешка.
Зденек и Роберт выросли, особенно Зденек. На лице его темнел пушок, и он то и дело поглаживал себя по щекам, приговаривая:
— Как назло, забыл побриться…
Роберт, казалось, похудел еще больше, а Валя потолстела, словно бы раздалась вширь.
Само собой, она по-прежнему была влюблена в Зденека, а Зденек — это увидели сразу все мы — кидал беглые, словно бы равнодушные взгляды на Лилю Островскую.
Бывают такие девочки: растут бок о бок с тобой, тихие, неприметные, их не видишь, не замечаешь, здесь ли они или их нет.
И вдруг, внезапно, в один прекрасный день гадкий утенок обернется прелестным лебедем.
Так было и с Лилей. Жила-была девочка как девочка, в меру некрасивая, молчаливая, даже угрюмая. О ней никто не думал, никто не говорил.
И вот осенью мы встретились в школе и оказалось: Лиля — красавица.
Не то, чтобы черты лица были такие уж правильные, но все в ней, от гордой посадки маленькой головы до румянца на щеках, все было до того гармоничным и пленительным, что не одна я, все мы только молча дивились: что это произошло с Лилькой?
Может быть, какой-нибудь особенно придирчивый художник вряд ли одобрил бы ее нос, широкий, слегка приплюснутый, и высокие приподнятые скулы, и яркий большой рот, но